Друг мой, брат мой... (Стрелкова) - страница 77

Петр Петрович с облегчением перевел разговор на ученые занятия Потанина и Валиханова.

— Не двинулось у меня с ботаникой! — честно признался Потанин. Семенов рекомендовал ему летом попрактиковаться в определении растений, но куда там! — не до того было...

— А вы, Чокан Чингисович? — по лицу Семенова видно, что не ждет он приятного для себя ответа. — Вы все лето провели в столице? Летом здесь скверно. Наверное, не работалось? — он заранее извинял своего любимца.

Валиханов вздохнул.

— Для казаха лето пора беспечная. Русский мужик летом косит, жнет, а наше степное дело — на коне гарцевать. Зато зимой мужик на печь лезет, а казах начинает свою страду с овцами на зимних пастбищах. Но нынче... — он, пряча улыбку, покосился на Потанина, — ...нынче русский и казах поменялись местами. Я говорю про нас с Григорием. Виноваты петербургские белые ночи, Петр Петрович. Они — больше никто! — он вспомнил печальное лицо Сони и приказал памяти своей этого не трогать. — Помните, Петр Петрович, у Пушкина?.. Пишу, читаю без лампады...

— Вы закончили "Очерки Джунгарии"?

— Да. И готов их вам вручить. — Валиханов вышел в переднюю и возвратился с щегольским, туго наполненным портфелем.

— Большей радости вы не могли мне доставить! — Семенов ласково коснулся ладонью стопы исписанных листов, извлеченной Чоканом из портфеля. — Ваши очерки пойдут в первой книге Записок на будущий год.

...Через несколько месяцев труд Валиханова увидел свет и поставил молодого казаха, ротмистра армейской кавалерии, в один ряд со знаменитейшими географами Европы.

...В ту осень Потанин решился пойти с разговором серьезным к Чернышевскому. Трубников проводил Григория Николаевича до 2-й линии Васильевского острова, где квартировал Чернышевский.

Потанин пришел к Чернышевскому с извечным русским вопросом — от себя и от кружка сибиряков. Чернышевский не мог не знать всю сложность строения петербургских студенческих кружков, где под разными названиями собиралась разная молодежь, но в сердцевине всегда обнаруживали себя личности незаурядные — в них угадывал Чернышевский будущую великую силу русского революционного движения. Его привлекали молодые люди, вырабатывавшие в себе — вопреки многим российским традициям — характеры, рассчитанные на долгие годы борьбы,— крепкие, волевые, даже аскетические.

Сибиряк с казачьей Горькой линии стал Чернышевскому сразу интересен рассказом про сибирское село, никогда не знавшее помещичьей над собою власти, про сибирских инородцев. Потанин горячо отстаивал необходимость для Сибири держаться за крестьянскую общину и не дать развиться крупной земельной собственности — в этом Чернышевский был готов его понять. Но слишком сильно жило в Потанине узкосибирское, "сибирский провинциализм". Чернышевский и в малороссах, близких друзьях своих, различал, где ясная революционная деятельность Тараса Кобзаря и где вся ограниченность национальная у врагов "российщины". Конечно, Чернышевский заметил, что Сибирский кружок немалым образом тянет Сибирь на свою особую дорогу, в то время как Россия нуждается в объединении всех революционных сил ради общего дела. Да и просветительская программа сибиряков выглядела весьма расплывчатой и благодушной, а Чернышевский не стеснялся говорить резко, когда ему было что-то не по душе. Он лучше всех в России понимал, что никакие реформы не избавят народ от невыносимого положения — ничто, кроме топора, не поможет. Во всех спорах — с противниками и с друзьями — он доказывал необходимость и неотвратимость крестьянской революции в России. Он был в таких речах и смел всегда, и неосторожен настолько, что друг, близкий Кобзарь Тарас, однажды печально напророчил Чернышевскому, что не миновать ему сидеть в крепости. Чернышевский и сам понимал: не миновать.