Он взглянул на Коленшо; тот сидел притихший. Оживился лишь, когда Оливеро узнал его, и то эта неожиданная встреча его скорее позабавила, чем изумила. Если бы сегодня случай не свел их вместе, то Коленшо, скорее всего, и не вспомнил бы о тех давних событиях. А для Оливеро они значили слишком много: они на годы вперед определили развитие его личности, глубоко отложившись в памяти. Коленшо же начисто забыл о молодом учителе, который два года подряд бился с семью-восьмью трудными подростками. В его голове остался лишь смутный образ: высокая фигура, бледное лицо, прямые темные волосы, спадавшие на лоб. Школу он помнил плохо, — вроде был там круглый стол, за которым сидели ученики, была черная мраморная каминная полка, перед камином — кресло учителя. Каждое утро Оливеро садился в это кресло и начинал учить — учить читать, писать, считать. Здание школы стоит до сих пор (к слову сказать, в архитектурном отношений безобразная постройка городского типа, совершенно выпадающая из деревенского пейзажа), только в классной комнате теперь располагается адвокатская контора мистера Кавердейла, а второй этаж занимает Клуб Консерваторов. В отличие от остальных домов, школа пряталась в глубине двора, за небольшим садиком. Но деревья давно спилили, участок замостили брусчаткой, так что единственным ярким пятном во всей этой картине оказалась медная табличка с именем мистера Кавердейла. Выходит, не вписался жесткий урбанистический квадрат в прелестную живописную деревушку, и она выпихнула его на зады: пусть себе догнивает.
Школу в конце концов закрыли, учитель уехал; спустя несколько лет умер отец-мельник, — до воспоминаний ли было? Игрушечный паровоз он помнил, а вот как его сломал, не помнил вовсе, и уж, конечно, не проводил никакой связи между сломанной игрушкой и внезапным отъездом учителя.
Оливеро продолжал:
— Мелочь, кажется, а ниточка оборвалась. Матери не было в живых, отца я не любил. Связывать свою жизнь с сельской школой я не собирался — не чувствовал к этому роду занятий ни физической, ни душевной склонности. Я мечтал стать поэтом, но стихи получались мрачные, темные, и издатели отказывались их печатать. Я чувствовал бессилие и безысходность оттого, что ничего не происходит, и я вынужден бездействовать. Я вяло сопротивлялся вашим невежеству и глупости, — я имею в виду тебя и твоих товарищей, — но поскольку в знание я не верил, то хотел только одного: чтоб вы оставались в том же невинном и участливом состоянии, в каком пребывали всегда. Со стороны это воспринималось как неуместное попустительство, и родители стали забирать детей из школы. Наконец, осталась лишь небольшая горстка учеников, их родители не придавали образованию никакого значения, им просто нужно было занять детей на несколько часов в день, чтобы те не болтались у них под ногами. Некоторых из ребятишек я искренне любил: они были милые симпатичные увальни, эдакие телята или жеребята — длинноногие, угловатые, нескладные. Совершенно безобидные, — во всяком случае, мне так казалось до того самого дня, пока я не увидел в твоих руках свой паровозик с лопнувшей пружиной. Это был конец. Я все бросил и уехал.