– А ваша мать?
– Укрылась на ферме. А через два месяца родился я. На отца я совсем не похож. И брат тоже был не похож, но ему в его коротенькой жизни не повезло. А мы двое выжили.
– А почему ваш отец, имея жену-арийку, писал на идише? Почему не на чешском? Ведь преподавал он ученикам в школе, наверное, на чешском?
– На чешском писали чехи. Он женился на моей матери, но себя чехом никогда не считал. Еврей, женатый на еврейке, хотя бы дома может забыть о том, что он еврей. У еврея, женатого на арийке вроде моей матери, всегда перед глазами ее лицо – тут уж не забудешь.
– А на немецком он не писал?
– Видите ли, мы же не судетские немцы и не пражские евреи. Конечно, благодаря идишу немецкий был ему ближе чешского. Он настаивал, чтобы мой брат был хорошо образован – знал немецкий. Сам он читал Лессинга, Гердера, Гете и Шиллера, а вот его отец был даже не городской еврей, он жил в селе, держал там лавку. С чехами такие евреи общались по-чешски, но в кругу семьи говорили только на идише. Обо всем этом отец писал: о бездомности за чертой бездомности. Один из рассказов называется “Язык матери”. Всего три странички про еврейского мальчугана, который говорит на книжном немецком, на чешском без местечкового акцента и знает язык еврейского простонародья. Бездомность Кафки, осмелюсь сказать, не шла ни в какое сравнение с бесприютностью моего отца. Как и у всех пражских евреев, у Кафки был в крови девятнадцатый век. Кафка хотя бы был литератором. У отца же не было ничего. Останься он в живых, нас, я думаю, мало бы что связывало. Я бы думал: “Отчего этот человек чувствует себя таким одиноким? Отчего он такой печальный и замкнутый? Стал бы революционером – не сидел бы сейчас, обхватив голову руками, весь в раздумьях о том, кто он и откуда”.
– Во всем мире сыновья не скупятся на мысли о собственных отцах.
– Когда я приехал в Нью-Йорк и написал вам письмо, я сказал Еве: “Я чувствую сродство с этим великим человеком”. Имея в виду отца и его рассказы. С тех пор как мы перебрались сюда из Европы, я прочитал пятьдесят американских романов о евреях. Живя в Праге, я и не знал о том, какой размах имеет этот поразительный феномен. В Чехословакии в те годы, меж двух войн, мой отец слыл чудаком. Даже если бы он захотел напечатать свои рассказы, кто бы их взял? А даже если бы он их напечатал, все две сотни, кто бы ими заинтересовался, на такую-то тематику? А вот в Америке отец мог бы прославиться. Эмигрируй он до моего рождения, переберись в Нью-Йорк в свои тридцать с хвостиком, он встретил бы тут поддержку и публиковался в лучших журналах. И стал бы не очередным убитым евреем, а кем-то больше. Раньше я годами об отце не вспоминал, а теперь каждую минуту думаю: что с ним было бы, окажись он в той Америке, в которой оказался я? Как сложилась бы его судьба здесь? Сейчас бы ему исполнилось семьдесят два года. Меня не оставляет мысль, что он мог бы стать великим еврейским писателем.