— Чего-о? — недослышав, спрашивает тетя.
— Фасолинку проглотил, фасоль!.. — кричу я в ее пропыленное ухо.
— Ну, проглотил, так чего тебе еще? Чего орешь-то?
— А я не умру?
— Чего-о?
— Если она прорастет, — говорю, — я не умру?
— Коли и умрешь, к боженьке угодишь… Лучше молись за мамашино здоровье.
— Принеси мне попить, — прошу я, потеряв надежду найти у нее утешение.
— То ему поесть, то попить… Сам не знаешь, чего хочешь.
Ворча, тетя уходит и немного погодя приносит в трясущейся руке глиняную кружку. Я колеблюсь — пить, не пить, но побаиваюсь тети и жадно выпиваю всю воду, в которой плавает костра. Будь что будет… Умер папа, умерли двое братишек, умру и я. Я ложусь на спину, складываю руки на груди и закрываю глаза.
— Ага, полежи-ка теперь, помучайся, раз маму не слушаешься… — нудит тетя. — Отца нет, от ремня отвыкли, вот с жиру и беситесь с Апалисом. И дернула вас тогда нелегкая на тот мост тащиться!.. Вам бы только набедокурить, поесть да одежду изодрать…
А на самом деле все вот как было.
Пошла как-то раз мама к Гасю́насам на толо́ку[2] лен убирать, обещалась в обед вернуться, нас покормить, а только нет ее и нет. Мы с Апалисом проголодались как волки, Буренка недоенная размычалась, мне отчего-то плакать захотелось, а брат утешает:
— Придет она, не хлюпай, чего испугался. Вот вылезет солнце из-за этой тучки, она и придет.
Я слезы вытер, на небо гляжу, а оно точно перинами обложено. Только солнышко высунуться захочет, уже и краешек его сияет, как на него наползает другая туча, побольше прежней.
— Обещал я тебе, что научу грибы собирать, — снова говорит мне Апалис, — но раз уж ты любитель ворон считать…
— Больше не буду, — пообещал я. — Только научи.
Брат мигом очутился на заборе, с забора дотянулся до дубовой ветки и, вскарабкавшись на дерево, нарвал зеленых желудей. Из них Апалис вырезал с десяток крохотных боровичков и, велев мне зажмуриться, рассовал их там и сям в траве.
— Ну, а теперь собирай, — сказал он, — а я погляжу, все ли найдешь.
Я всё собирал и собирал эти боровички, разгребал, словно чужими пальцами, траву, потому что меня снова охватила тревога. Под конец я опустил руки и принялся плакать, зовя маму.
— Если ты перестанешь реветь и побудешь тут, я схожу к Гасюнасам, — сказал Апалис. — Может, мама тащит что-нибудь тяжелое или где-нибудь на малинник по дороге набрела…
Я кивнул — ступай, дескать, ступай… Но едва брат ушел, мне сделалось так тоскливо и беспокойно, как ни разу в жизни. Подождал-подождал немного и отправился следом за братом искать маму. Знакомой тропой, где я частенько разбивал в кровь ноги об извивающиеся по земле корневища, добрался до реки. Через нее был переброшен мосток из гибких жердин. В одиночку мне еще не доводилось переходить по нему. Обычно мама переносила меня на руках. Я крепко обнимал ее за шею и со страхом глядел, как раскачивается мостик, бурлит внизу вода, видел белеющие на дне камни. Порой мне казалось, что вода стоит на месте, а сам мостик плывет куда-то, несет нас — голова кругом. Но на этот раз я бесстрашно вцепился в перила, до которых с трудом мог дотянуться, и боком, боком стал пробираться по скрипучим жердинам к середине.