.
В ваших последних трех книгах, романах о Цукермане, постоянно речь идет о борьбе с еврейскостью и еврейской критикой. Почему, по‐вашему, в этих книгах так много внимания уделяется прошлому? Почему это происходит сейчас?
В начале семидесятых я стал регулярно бывать в Чехословакии. Каждую весну я приезжал в Прагу и проходил краткий курс погружения в атмосферу политических репрессий. До этого я имел личный опыт репрессий в несколько более щадящих и скрытых формах – например, психосексуального подавления или социальных ограничений. Из личного опыта я меньше знал об антисемитских репрессиях, нежели о репрессиях, которым евреи подвергали самих себя и друг друга, что было следствием истории антисемитизма. Портной, вы же помните, считает себя таким вот практикующим евреем. Как бы то ни было, я быстро привык к различиям между жизнью писателя в тоталитарной Праге и раскованном Нью-Йорке и после некоторой первоначальной неуверенности решил сосредоточиться на незаметных преимуществах жизни в искусстве в мире, который я знал лучше всего. Я понял, что уже написано множество замечательных рассказов и романов Генри Джеймса, и Томаса Манна, и Джеймса Джойса о жизни художника, но нет ни одной известной мне книги о комедии, какой творческое призвание может обернуться в США. Когда Томас Вулф коснулся этой темы, он трактовал ее в таком рапсодическом ключе. Битва Цукермана с еврейскостью и еврейской критикой изображена в контексте его комичной карьеры американского писателя, изгнанного из семьи, отвергнутого почитателями, а в конечном счете оказавшегося не в ладу со своими нервными окончаниями. Еврейскость книг, подобных моим, заключается на самом деле не в их тематике. Разговоры о еврейскости мало меня интересуют. Скажем, если что‐то и делает «Урок анатомии» произведением еврейской прозы, то своеобразная душевная организация: нервность, возбудимость, полемичность, склонность к драматизации, негодование, навязчивые идеи, повышенная чувствительность, театральность – но более всего говорливость. Говорливость и крикливость. У евреев, сами знаете, язык как помело. Книгу делает еврейской не то, о чем персонаж говорит, а то, что такую книгу просто нельзя заткнуть. Книга не оставит тебя в покое. Не отстанет от тебя. Она влезет тебе в печенку. «Слушай, да послушай – это же только начало!» Я знаю, зачем я сломал Цукерману челюсть. Для еврея сломанная челюсть – жуткая трагедия. Вот почему многие из нас стали преподавателями, а не боксерами, – чтобы избежать этой трагедии.
Почему Милтон Аппель, добрый благородный еврей, который был гуру Цукермана в начале его карьеры, в «Уроке анатомии» превратился в мальчика для битья, в человека, которого Цукерман стремится свергнуть с пьедестала?