Рот: В своей в целом хвалебной рецензии на Шульца, написанной в 1963 году, вы его немного критиковали. Вы писали: «Если бы Шульц больше отождествлял себя со своим народом, он бы, возможно, не потратил так много энергии на имитацию, пародирование и карикатуру». Вы могли бы развить эту мысль?
Зингер: Так я чувствовал, когда писал о нем, и пожалуй, сейчас чувствую то же самое. В прозе и Шульца, и Кафки много места занимает насмешка, хотя у Кафки высмеивание более завуалировано. Я думаю, у Шульца было достаточно таланта и энергии, чтобы писать по‐настоящему серьезные романы, а вместо них он часто писал что‐то вроде пародий. И я думаю, он в основном выработал этот свой стиль по той причине, что везде чувствовал себя чужим – и среди поляков, и среди евреев. Этот стиль чем‐то напоминает стиль Кафки, потому что Кафка тоже ощущал себя человеком без корней. Он же был евреем, который писал по‐немецки и жил в Чехословакии, где говорили‐то на чешском языке. Да, Кафка, пожалуй, был ассимилирован больше, чем Шульц, он же никогда не жил в таком по преимуществу еврейском городке, как Дрогобыч, где были сильны традиции хасидизма, и его отец, может быть, был более ярым приверженцем ассимиляции, чем отец Шульца, но в целом культурная ситуация примерно одинаковая и как стилисты оба писателя были более или менее одного покроя.
Рот: Но ведь о «безродности» Шульца, оторванного от культурных корней, возможно судить и с другой точки зрения – не как о факторе, удерживавшем его от написания серьезных романов, но как о почве, на которой расцвели его самобытный дар и писательский талант.
Зингер: Да, это, конечно, так. Если подлинный талант не может питаться непосредственно из культурной почвы, он будет питаться чем‐то другим. Но, на мой взгляд, лучше бы он писал на идише. Тогда бы ему не пришлось ограничиться негативом и насмешками.
Рот: Мне вот кажется, что движущим импульсом для Шульца были не столько негативизм и насмешка, сколько скука и клаустрофобия. Возможно, он пускался, как он выражается, в «контратаки фантазии» именно потому, что, обладая колоссальным творческим дарованием и богатым воображением, он всю жизнь прожил простым школьным учителем в провинциальном городишке, где его семья занималась коммерцией. Кроме того, он же сын своего отца, а отец, как он его описывает, был, по крайней мере в поздние годы жизни, весьма занятным, но пугающим безумцем, великим «ересиархом», падким, по словам Шульца, на «сомнительные и загадочные поступки». Эти последние слова хорошо характеризуют самого Шульца, который, как мне кажется, вполне осознавал, насколько близко к грани безумия, или ереси, могло подтолкнуть его самого воспаленное воображение. Я не думаю, что для Шульца или для Кафки главная трудность заключалась в том, чтобы чувствовать себя в своей тарелке среди тех или иных людей, хотя, конечно, такие проблемы у них были. Судя по его книгам, Шульц, похоже, вообще слабо отождествлял себя с окружающей жизнью, не только с евреями. Можно вспомнить замечание Кафки о своей (не) принадлежности к общине: «Что у меня общего с евреями? У меня мало что общего с самим собой, и мне следует тихонько стоять в уголке, удовольствуясь тем, что я вообще дышу». Шульцу необязательно было оставаться в Дрогобыче, если он ощущал тамошнюю атмосферу столь удушливой. Всегда можно взять и уехать. Он мог бы остаться в Варшаве, раз уж он наконец туда попал. Но, возможно, именно удушающая среда, которую любой другой человек счел бы неприемлемой для жизни, и была животворной для подобного рода искусства. Ферментация – его любимое слово. И очень может быть, что только в Дрогобыче творческое воображение Шульца подвергалось ферментации.