, и хотя эти слова звучат призывно, особенно для завзятого спорщика, и готовность подписаться под этой мудростью, вероятно, оправданна в лучшем из всех возможных миров, среди писателей нашего мира, где обидчивость и гордость могут образовать взрывоопасную смесь, привыкаешь скорее относиться к коллегам по перу дружески, нежели вступать с ними в открытое противоборство, если хочешь иметь настоящих друзей среди писателей. Даже авторы, которые обожают вступать в противоборство, как правило, стараются по возможности не вовлекать в него свою повседневную работу.
В Лондоне мы и уговорились встретиться вновь: мы не общались пару лет после моего эссе, напечатанного в «Нью-Йорк ревью» в 1974 году, и нашей переписки в связи с этой публикацией. Его письмо было по обыкновению лаконичным и недипломатичным – одно напечатанное на машинке предложение, казавшееся еще более резким, чем задумывалось, из‐за своего одиночества посреди белого листа почтовой бумаги над его аккуратной мелкой подписью. То, что я написал о Фидельмане и «Помощнике», сообщал он мне, «ваша проблема, а не моя». Я сразу составил ответ, возразив, что, возможно, оказал ему именно ту услугу, о которой взывал Блейк. Мне не хватило наглости прямо сослаться на Блейка, но общий смысл был таков: мол, то, что я написал, для его же блага. Ничего ужасного, но чести нам обоим эта переписка не делала и место ей явно не в каноне эпистолярного диалога литераторов.
Лондонское примирение позволило нам с Берном дать задний ход. В половине восьмого вечера в дверь позвонили, я открыл, и, как бывало когда‐то, на коврике в освещенном подъезде стояли Маламуды. Я поцеловал Энн и с протянутой для приветствия рукой шагнул мимо нее навстречу Берну, который, тоже вытянув вперед руку, поспешно поднимался от входной двери. Сгорая от нетерпения даровать прощение – или быть прощенным, – мы обменялись крепким рукопожатием и расцеловались в губы, прямо как бедный булочник Леб и несчастный Коботский в финале «Ссуды». Два еврея в рассказе Маламуда, бывшие иммигранты, когда‐то вместе вылезшие из пароходного трюма, встречаются через много лет после того, как их пути разошлись, в подсобке булочной Леба выслушивают рассказы друг друга о своих жизненных неурядицах, и эти повести настолько захватывают обоих, что Леб забывает о выпекаемых буханках хлеба, и те сгорают в печи. «Буханки на противнях, – говорится в конце рассказа, – были черными кирпичами, обугленными трупиками. Коботский с булочником обнялись и повздыхали о прошедшей молодости. Затем прижались друг к другу губами и расстались навсегда»