И вот с такой певучей интонацией, делая музыкальный акцент на первом слове вопроса, он успевал спросить раз пятьдесят: «Сок или соус?» – пока я неспешно смаковал свой ужин под монотонный аккомпанемент этих трех коротких слов. Раз за разом один и тот же вопрос. Одно слово из одного слога и два слова из двух слогов. Вот и вся речь.
Однажды вечером в том кафе, отстояв очередь у прилавка, я заказал привычный для себя ужин – тогда я неизменно отдавал предпочтение «соку», хотя всегда соблюдал здешний церемониал и никогда не делал заказ, не услышав традиционного вопроса, – и, отправившись с подносом к любимому столику, увидел, что все четыре стула не заняты; для вечернего часа это было необычно, правда в тот день было дождливо и ветрено, и я подумывал даже остаться дома, и проверить сотню сочинений первокурсников, и поужинать бобами, разогретыми на плите прямо в банке. Возможно, в такую жуткую погоду я вышел из дома только для того, чтобы в очередной раз услышать – перед тем как сесть за стол расставлять пропущенные запятые и исправлять синтаксические ошибки, – пятисложные хокку, нараспев декламируемые неутомимым подавальщиком, который всегда меня подбадривал. Так вот, может быть, именно это желание и ничего более, ничего более, чем сущее ничто, выгнало меня из теплой квартирки на проливной дождь, и, идя с подносом к столику, я заметил не только четыре пустых стула, но и машинописный лист бумаги, забытый или намеренно оставленный предыдущим едоком, – и этот лист бумаги, как потом оказалось, преследовал меня в течение нескольких десятилетий.
Машинописный текст на том листе бумаги – длинный текст, напечатанный с одним интервалом, без разбивки на абзацы, – состоял из девятнадцати предложений, которые, вместе взятые, читались как полная белиберда. И хотя имени автора нигде – ни под текстом, ни на обороте – не было, я решил, что эти девятнадцать предложений, насчитывающие в сумме около четырехсот слов, более чем вероятно сочинил какой‐то местный умник, интересующийся экспериментальным или автоматическим письмом, и что этот текст, возможно, был образчиком его стиля.
Вот что было написано на том листе бумаге:
Когда я первый раз увидел Бренду, она попросила меня подержать ее очки. Дорогой Гейб, таблетки помогли мне согнуть пальцы и схватить ручку. Не быть богатым, не быть знаменитым, не быть всемогущим, даже не быть счастливым, но быть цивилизованным – такой была мечта всей его жизни. Она так глубоко запала в мое сознание, что весь первый год учебы мне вроде как казалось, что все мои учителя были моей переодетой матерью. Сэр, хочу вас поздравить: 3 апреля вы выступили за святость человеческой жизни, в том числе и еще не рожденной жизни. Все началось странно. Зовите меня Смитти. Далеко не будучи классическим периодом взрывного или бурного роста, мое отрочество было более или менее периодом застывшего приостановленного оживления. Искушение приходит ко мне вначале в ярком персонаже Херби Братаски, директоре развлекательных программ, художественном руководителе оркестра, певце, комике и мастере церемоний в курортном отеле моих родителей. Первое и главное, уютное щенячье детство, прошедшее в квартире над папиным обувным магазином в Кэмдене. В последний сумеречный час декабрьского дня 20 лет назад – мне было 23, и я сочинял и публиковал первые рассказы, и, как многие герои Bildungsroman