в варварский Бангкок – вплоть до салона бродвейского автобуса или аудитории Колумбийского университета. «Почти все телефоны-автоматы были разбиты, изувечены. Кроме того, их использовали как писсуары. Нью-Йорк становился хуже, чем Неаполь или Салоники. В этом смысле он превращался в азиатский, африканский город…»
[41]Какими же далекими, незначительными – и, более того, какими же «пристойными» – кажутся страдания Левенталя на фоне страданий мистера Сэммлера. И этот мелкий, жалкий надоеда, этот назойливый Олби, обходительный, опустившийся гой, который вторгся в летнее одиночество Левенталя, марает его супружеское ложе и вводит Левенталя в смущение, гладя его по еврейским вихрам, – каким же умеренным он кажется по сравнению с величественным и зловещим чернокожим вором, чей необрезанный член и чьи «большие овальные яички» демонстрируются во всем своем радужном великолепии как атрибут мужского супердостоинства на Манхэттене. И все же, несмотря на различие масштабов (а также контекста и смысла) бедствий в более раннем и в более позднем романах, все равно натиск бедствий совершается против еврея, который оказывается жертвой, когда вожделение и ярость выплескиваются наружу: «душа в припадке неистовства», как называет Сэммлер то, что ужасает его больше всего, или как он говорит, навешивая менее деликатный и более злобный ярлык «сексуальное негритянство». Противопоставляя ему то, что можно назвать «этическим еврейством».
Есть, конечно, и иные способы прочтения Сола Беллоу. Я вовсе не пытаюсь приуменьшить его достижения, сведя содержание романов к набору ключевых моментов, но хочу проследить характерные связи в его творчестве (а также в творчестве Бернарда Маламуда) между евреем и совестливостью и между неевреем и вожделением, чтобы тем самым подчеркнуть, каким образом подготовленные читатели стали (кто‐то скажет: каким образом их убедили, если учесть авторитет этих писателей) отождествлять симпатичного героя-еврея с жертвой гонений, противопоставляя его мстительной агрессивности, с исполненным достоинства выживанием, а не с пьянящим и злорадным триумфом, со здравомыслием и самоотверженностью, а не с непомерными желаниями – за исключением непомерного желания быть хорошим и творить добро.
Я бы сказал, что Сол Беллоу всегда был предметом гордости для, как называет его Дэвид Зингер, «американо-еврейского истеблишмента» скорее благодаря тем ключевым моментам, которые я тут изложил, чем перенасыщенным людьми и событиями романам: сами романы чересчур подробны и рефлексивны, чтобы служить инструментом этнической пропаганды или самоуспокоения. Факт тот, что ироничный гуманизм Беллоу, вкупе с щедрой симпатией к странным и двусмысленным персонажам, к чикагским ребятам, к самоосмеянию и себялюбию никчемных типов, сделали его в глазах других еврейских писателей фигурой куда более значительной, чем в еврейской культурной среде как таковой – в отличие, скажем, от Эли Визеля или Исаака Башевиса Зингера, чье обращение к прошлому еврейского народа имеет огромное духовное значение для еврейской общины в целом, но отнюдь не способствует интересу к их творчеству среди еврейских собратьев по перу. Но Беллоу, перекидывая, так сказать, мостик между Дэймоном Раньоном