, и хотя он в тот момент еще не переодевался без всякой задней мысли в платье священника, которое в полной мере вернуло ему потенцию и сделало желанным для Анны-Марии, мы не можем не отметить, что восстановление потенции передается, как обычно, христианской метафорой воскрешения; да и вообще в «Фидельмане» при упоминании сексуального акта всегда возникает прихотливая метафора: «Его поникший цветок, несмотря на мужественные попытки воскреснуть, окончательно и бесславно рухнул». Причем перед нами герой, осознавший свою гомосексуальность. «Фидельман ни разу в жизни никому прямо не говорил: “Я люблю тебя”. Но он сказал это Беппо. Если это так бывает, что ж, пусть будет так». Но это бывает совсем не так. Это мечта о том, как оно бывает в жизни: чтобы суперэго и иные еврейские защитные механизмы признали это кошерным благодаря одному в высшей степени обнадеживающему и успокаивающему слову – «любовь».
«Подумай о любви, – говорит Беппо, напрыгивая с тыла на обнаженного Фидельмана. – Ты же всю жизнь от нее бегал». И, можно сказать, по волшебству, просто подумав об этом, Фидельман мгновенно влюбляется, и в промежутке между гомосексуальным актом анального секса – который современное общество все еще, как правило, считает отвратительным извращением, – и внезапным осознанием этого акта как идеального поведения у читателя не остается даже времени сказать: «Ух ты!» А у Фидельмана не остается времени обдумать ошеломительную ситуацию, в которую попал, приобщившись к табуированному миру, закомплексованный парень, кто в самом начале, в чудесной главе «Последний из могикан», не желал обращать ни малейшего внимания на беженца Зускинда.
Можно задать вопрос, почему табу так быстро идеализируется. Почему Фидельман должен переодеться священником только для того, чтобы удачно трахнуть девушку, или не просто подумать о любви, но по‐настоящему влюбиться, когда его первый раз в жизни отымели в зад? Почему бы не подумать о похоти, о каком‐то грязном, непристойном вожделении? И не отдаться похоти. Люди, в конце концов, как известно, всю свою жизнь бегут от этого как можно быстрее и как можно дальше. И до сих пор бегут. «Вернувшись в Америку, – говорится в конце книги, – он работал художником-стеклодувом и любил мужчин и женщин».
Вспомним последние строки «Помощника». Фрэнку Элпайну было куда легче с его вожделениями. Но если в «Помощнике» исполненный подлинного любовного влечения к девушке-еврейке страстный и агрессивный акт похотливого гоя принимает уродливую форму изнасилования и требует отмщения (или возмездия) самого сурового рода, то в «Образах Фидельмана» извращенный половой акт еврея, без даже тени невероятных душевных терзаний, переживаемых Элпайном, вмиг оборачивается любовью. И если это еще недостаточно успокаивает нас насчет еврея и его сексуальных влечений, то к концу книги автор умудряется раз и навсегда отсечь бисексуального Фидельмана от еврейской тематики – точно так же как в финале «Помощника» сексуально скованному, если не вовсе лишенному сексуальности Элпайну суждено вечно оставаться евреем. Из всех героев-евреев Маламуда есть ли хоть один, в ком было бы так поразительно мало еврейских черт (за исключением главы 1), кто бы столь мало их демонстрировал и кому бы христианский мир так мало о них напоминал? И есть ли хоть один персонаж, кто был бы в финале более счастлив?