И если возникнет сомнение по поводу того, насколько яростным и инстинктивным является отождествление, в воображении Маламуда, искупления и еврея, с одной стороны, и вожделения и гоя – с другой, стоит лишь сравнить сентиментальную атмосферу самоотречения, которой отмечено окончание «Последнего из могикан» —
«Зускинд, вернитесь! – крикнул он голосом, похожим на всхлип. – Костюм ваш! Я все простил!» Он остановился как вкопанный, но Зускинд летел вперед. Так он, видно, и бежит до сих пор… —
с комичным и торжествующим финалом «Натюрморта». Вторая глава книги завершается первым успешным половым актом, который Фидельман, после многих разочарований, смог совершить с эмансипированной итальянской pittrice[49], случайно облачившись в одежды священника. В этой сцене одновременно присутствует и то, что Маламуд намеревался сказать, но и то, чего он, может быть, не подразумевал:
Она вцепилась в его колени.
– Помогите мне, отец, ради Христа!
Потрясенный Фидельман, после мучительного раздумья, дрожащим голосом произнес:
– Я прощаю тебе, дитя мое.
– Епитимью, – стала просить она, всхлипывая, – сперва епитимью.
Подумав, он ответил:
– Прочитай сто раз «Отче наш» и «Пресвятая Мария».
– Еще, – голосила Анна-Мария. – Больше, больше! Еще больше!
Обхватив его колени с такой силой, что они задрожали, она уткнулась головой в его межножье, покрытое черными пуговицами. Он ощутил неожиданное начало эрекции[50].
На самом деле вряд такой уж неожиданностью должна была стать эта эрекция, возникшая под плотным облачением священника. По-настоящему неожиданной эта сцена могла бы стать, если бы Фидельман переоделся, скажем, в Зускинда и обнаружил, что его костюм действует как афродизиак – даже на еврейскую девушку вроде Хелен Бобер. Вот тогда это было бы рискованно и кое‐каким устоям был бы брошен вызов. Но в том виде, в каком это описал Маламуд – что Фидельман совокупляется, надев на голову берет священника, а не кипу, – эта сцена не придает сюжету динамики, особенно если учесть, что последняя строка, как мне кажется, полностью смазывает всю двусмысленность анекдота, разыгранного здесь в лицах: «Медленно вонзаясь в нее, он словно пригвоздил Анну-Марию к ее кресту». Но разве не еврей пригвождается – если и не к своему кресту, то к стародавним устоям и запретам?
Беда с формулировками вроде последней строки этой главы в том, что они с безупречным риторическим блеском решают проблему еще до того, как той была дарована полноценная жизнь в рамках повествования. В тот самый момент, когда писатель, по видимости, достиг максимальной силы и искренности, на деле он робко отступает, подавляя в себе психологически богатые или морально дерзкие поползновения, прячась за остроумные, а по существу уклончивые фигуры речи. Вот как, например, чуть раньше описывается обмякший пенис Фидельмана. Преждевременная эякуляция только что унизила его перед