Если ты мне этого не объяснишь, то я заподозрю, что внутри тебя сидит другой – никому не ведомый – и нам, грешным, невидимый, человечек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный! – Ты состарился, а он молод! – Ты все отрицаешь, а он верит! <…> – Ты презираешь жизнь, – а он, коленопреклоненный, зарыдать готов – перед одним из ее воплощений – перед таким существом, от света которого «Божий мир теперь в голубоватой мгле!»
Господи Боже мой! – уж не от того ли я так и люблю тебя – что в тебе сидит, – в виде человечка, бессмертная чистота души твоей?!
И ты еще смеялся надо мной за мою веру в бессмертие!.. (ЛН 1: 843).
Как бы то ни было, Фет в этой своей раздвоенности пиетистского Христа заменил Аполлоном, а рассудительную гернгутерскую теологию – «чувством красоты», то есть эротикой и эстетикой, теоретически несовместимой с рационализмом: «Поэт есть сумасшедший и никуда не годный человек, лепечущий божественный вздор», – внушал он Полонскому (ЛН 1: 806) с прицелом на Пушкина и вообще на романтическую традицию, идущую от Платона («Ион»). Упор поставлен все же на слове «божественный»: здесь это условная сакрализация красоты, заданная античной терминологией. Весьма благочестивому К. Р. он напишет: «Красота сама по себе до того лучезарна и привлекательна, что ни в какой святости не нуждается»[247].
Конечно, внешний человек Фета выглядел куда прозаичнее внутреннего, но его несокрушимое упорство вызывало уважение. Порой он все же настолько заслонял «невидимого человечка», что само существование последнего казалось сомнительным, – по крайней мере для Ап. Григорьева, когда тот в своих новеллистических воспоминаниях эту пиетистскую дихотомию примерял к Вольдемару-Фету: «Он начал жить слишком рано внешнею жизнию, до того рано, что вовсе позабыл о существовании иной, внутренней жизни»[248]. В этой «внешней жизни» Фет действительно отталкивался от романтических грез и оспаривал их во имя житейского практицизма – порой даже на уровне стиля. Его девиз, изложенный им в письме к сестре Наде 21 января 1858 года, гласил: «Но мимо, мимо! Труд, труд и терпение. Вот задача жизни, дальше которой никакая жизненная мудрость не пойдет»[249]. Афоризм отдавал, во-первых, присловьем Гоголя из «Мертвых душ» – «Но мимо, читатель, мимо!», а во-вторых, сентенцией Германна из «Пиковой дамы»: «Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты». (Возможно, фетовская установка высказана была и с оглядкой на печальные последствия отказа пушкинского героя от этой мудрости.) Строжайшая немецкая этика прилежания, долга и бережливости, усвоенная им в Верро