Агония и возрождение романтизма (Вайскопф) - страница 317

– Это как же понимать? Да этот ваш Валериан Николаич – просто дитя любви!

– Никак нет-с. Никакого, извините, адюльтера.

– Да вы почем знаете?

– А по срокам-с. Родился-то Валериан Николаич аж через год с лишним после того, как господин Ольховский на Магомета собрались и потом на военный театр живот свой возложили.

Болдырев победоносно взглянул на меня – и тут же осекся. Помолчав с минуту и глядя куда-то вбок, он вдруг пробормотал чуть слышно, почти шепотом:

– Есть тут только одна загвоздочка. Как я доподлинно знаю-с, родился Валерьян Николаевич ровно через девять месяцев и пять дней после того ночного виденья, что было у матери-то, Татьяны Евгеньевны. То бишь через девять месяцев после того, как убили на войне господина Ольховского…

К ночи погода прояснилась, но подвывал ветер – холодный, напористый. Луна серебрила распутицу. Казалось, все дома и все люди были вылеплены кем-то из этой лунной грязи, из сырой одури сновидений, и оттого они так легко смешивались между собой и снова разделялись, то выходя из осеннего морока, то возвращаясь в него. Поезд набирал скорость, и стук колес отдавал у меня в ушах заупокойной молитвой. Чьи-то темные, безвестные лики заполонили окно, и все они сливались в общее лицо ночи, конвоировавшей наш поезд – и меня самого в моих безоглядных и иллюзорных странствиях.

Барон Прозен

За стеной

Каспар Штерн, двадцатилетний поэт и студент богословия, поселился весною на краю городка, в домике фрау Кунц, вдовы вахмистра, женщины важной и строгой, зато отличной хозяйки. Сердце у него было слабое, он быстро уставал, и, прослушав его, университетский врач присоветовал ему спокойную, размеренную жизнь на лоне природы. У вдовы было тепло и уютно, и к завтраку она подавала кофе со сливками. Свою скромную мебель фрау Кунц украшала вышивкой; под окнами у нее росли крокусы и резеда, а снаружи – тутовые деревья. От соседнего дома двор отделяла высокая каменная ограда, откуда по ночам доносился собачий лай. Кто жил там, студент не знал. В двух шагах возле дома по камням змеился ручей, а вдали, к западу от города, тянулся лес, где, по слухам, водились олени и даже волки. На закате все сильнее пахло яблоневым цветом – видно, из соседнего сада, где за стеной бушевал соловей, и когда Каспар глядел на густеющее небо, ему совсем не хотелось заниматься греческим.

В мае начались грозы – в вышине над деревьями расхаживал кто-то праведный и гневливый, но рык его перемежался цезурами ливня и тишины. Наконец, усталое небо прояснялось, и тогда, сидя в беседке у самой ограды, студент слышал доносящиеся из сада легкие шаги и порой какие-то женские речи, до того тихие, что слов он не мог разобрать. Голос, однако, был юный. От лени и праздности Каспара одолевало любопытство. Отправляясь на предписанную ему прогулку, он всегда проходил мимо невысокой железной двери, врезанной в известняк, и однажды – это было уже в сыром и душном июне – он увидел, как оттуда появилась патлатая старуха с кошелкой. Была она в застиранном клетчатом переднике, с седыми прядями над бесцветными глазами – кажется, без зрачков – и в сопровождении пуделя-брюнета – аккуратно, даже франтовато подстриженного, словно в укор хозяйке. Странное дело: когда она приоткрыла дверь, Каспару почудилось, будто там, за нею, ничего не было – то есть ни зелени, ни самого сада: вообще ничего. Старуха заперла дверь и хмуро покосилась на Каспара. Он поклонился – та молча кивнула. Потом студент не раз встречал ее, когда соседка возвращалась из города – с кошелкой, наполненной овощами, но уже без собаки. Он предлагал ей донести ношу, но старуха неизменно отказывалась – любезно и сухо, – хотя видно было, что ей тяжело. В разговоры она не вступала. Дважды Каспару довелось приметить и высокого худого старика, подходившего откуда-то сбоку к железной двери с мотыгой и лейкой.