чествовать (например, великого государственного деятеля или художника), пускаются в ход слова, выражающие глубочайшее чувство и непоколебимую честную преданность – благодаря неумелости и отсутствию остроумия и грации. Так, публичная торжественная встреча людей становится все более неловкой, но кажется более глубокой по чувству и честной, не будучи таковой на самом деле. – Но должны ли манеры без конца идти под гору? Мне кажется скорее, что манеры делают крутой разворот и что мы приближаемся к их низшему уровню. Когда общество станет увереннее в своих намерениях и принципах, так что последние будут действовать как формирующие начала (тогда как теперь привитые нам манеры прежних формирующих состояний все слабее передаются по наследству и через воспитание), тогда появятся манеры обхождения, жесты и выражения общения, которые должны выглядеть столь же необходимыми и непритязательно-простыми, как и сами эти намерения и принципы. Лучшее распределение времени и труда, гимнастическое упражнение как спутник прекрасных часов досуга, более сильное и строгое размышление, которое сообщает разумность и гибкость даже телу, принесут все это с собой. – Тут, правда, с некоторой насмешкой можно было бы вспомнить о наших ученых: действительно ли они, претендующие быть предшественниками этой новой культуры, отличаются лучшими манерами? Конечно, нет, хотя их дух и готов к тому; но их плоть слаба. Прошлое культуры еще слишком сильно в их мускулах: они стоят еще в несвободном положении и суть наполовину светское духовенство, наполовину – зависимые воспитатели знатных людей и сословий и, сверх того, искалечены и лишены жизненности благодаря педантизму науки и устарелым бездушным методам. Следовательно (во всяком случае, по своему телу и часто на три четверти по своему духу), они – все еще придворные старой и даже старческой культуры и в качестве таковых сами дряхлы; новый дух, который иногда пробуждается в этих старых жилищах, покуда делает их только еще более неуверенными и боязливыми. В них бродят и привидения прошлого, и привидения будущего; удивительно ли, что при этом они лишены любезного выражения и приятной осанки?
Ницше был уверен, что его бедность будет меньше заметна под аристократическими манерами. При этом все то, что Ницше говорил об аристократизме, имело к нему лично лишь посредственное отношение. К аристократам он пристал лишь по своим собственным соображениям, что вполне объясняется следующим его признанием: «Великое преимущество аристократического происхождения в том, что оно дает силы лучше выносить бедность». Но, к сожалению, бедность остается бедностью, несмотря ни на какие манеры. Соответственно, и эгоизм, о котором говорит Ницше, был эгоизмом не спокойного и уверенного в себе аристократа, а эгоизмом бедняка. Что же касается манер самого Ницше, то его язвительная ирония не знала предела, и он почти всегда излагал свои мысли в такой афористической манере, что большинство его сочинений не поддается однозначной интерпретации и вызывает много споров.