– Жуть!
– Пожарники говорили, что очаг возгорания неделю назад удалось блокировать, но вот же, опять полезло.
– Пожарники! Сколько их там, этих пожарников?
– Засуха, вот все и горит!
– И ветер раздувает!
– Да еще разносит искры. И дороги асфальтовые не тормознут огонь, и каменные дома. Захватывает территорию.
– Шесть пожарных самолетов всего, мало!
– Власти три квартала эвакуировали.
– Вот черт, к нам лезет.
– Здесь, на городской застройке, остановится.
– А ведь уже дышать нечем!
Все начали кашлять. Ноам прижал к носу платок, чтобы не вдыхать летящий пепел.
А люди вокруг реагировали каждый по-своему. Кто прикасался к голубому камушку, берегущему от напасти, кто сжимал на счастье козью ножку, кто перебирал четки, кто крутил в руках заветный медальон, кто трогал хамсу, руку Фатимы.
Подкатила полицейская машина, полицейский выкрикнул в рупор распоряжения:
– Разойдитесь по домам. Закройте окна и двери. Наденьте тканевую маску. Следите, чтобы дети и старики двигались как можно меньше. Повторяю: разойдитесь по домам, закройте окна и двери…
Толпа нервно расходилась.
Ноам, кашляя и чихая, отправился к дому. В коридоре он прошел мимо кухни, где вдова Губрил лила расплавленный свинец в кастрюлю с кипящей водой. Варево потрескивало, журчало и дымилось, она произносила заклинание, отводящее беду и привлекающее удачу. Ноам проскользнул на цыпочках к себе. Чтобы защититься от отчаяния, Бейрут призывал потусторонние силы.
Небо и море за балконным стеклом погасли; был полдень, но всю округу охватили сумерки.
И тогда его идея овладела им бесповоротно.
Ноам сел к письменному столу и приступил к делу.
Я родился несколько тысяч лет назад, в стране рек и ручьев, на берегу озера, ставшего морем.
Руководствуясь скромностью и благоразумием, мне хотелось бы никогда не писать этой фразы: она предает огласке судьбу, которую я держу в тайне. Со многими предосторожностями я поведал мою историю людям; я избегал их и лгал им; я бежал от них, странствовал, скитался, осваивал новые языки; я скрывался, замыкался, менял имена, гримировался, переодевался и наносил себе увечья; я старался остаться в тени, подолгу жил в пустыне, иногда я плакал. Все средства были хороши. Люди должны были забыть меня, потерять мой след. Чего я боялся? Моя долговечность неизбежно заинтересовала бы их, ведь люди всегда ищут бессмертия, на небе, под землей, на земле, в религии, в науке или в потомках; но мое – непостижимое – озлобило бы их. Подобные мне осознали бы, что они мне не подобны. Сначала удивились бы, потом разозлились бы на то, что я – это я, потом на себя, что они – это они. Мое чистосердечие – я в этом не сомневался – возбудило бы в них досаду, ревность, горечь и необузданные порывы – в общем, всякого рода неприятности. Я боялся последствий. Боялся за них, не за себя.