Но то груди. А что делать с остальными частями ее тела, он не знал.
Вообще-то ему хотелось сообщить Сонтейн, что он девственник. Он говорил ей все, что приходило в голову. Но чем больше она рассуждала о возвратно-поступательных телодвижениях, о разгоряченном интересе мужчин к ней, о мужском запахе, обдававшем ее в тот миг, когда она этого меньше всего ожидала, тем сильнее он ощущал свою ответственность за спокойствие ее души. Им обоим, детям публичных фигур, нравилось сохранять приватность существования. Их объединяла значимость их статуса. Было ясно, что она считала его многоопытным парнем и, хуже того, полагалась на это. И, несомненно, она надеялась, что когда наконец настанет нужный момент, он возьмет дело в свои руки.
Он видел, как этим занимаются свиньи, кошки, козы, бабочки, ящерицы, даже облака в небе. И что могло пойти не так, если заняться этим с любимой девушкой? Его друзья хвастались своими сексуальными похождениями, расписывая их в самых интимных и живописных подробностях, и он старался им подражать, ощущая себя полным дураком. Он понимал, что они все преувеличивают, но, по крайней мере, они хоть что-то знали. И он тоже должен был знать хоть что-то, имея дело с такой нервной девчонкой. Невестой. Женой. Ради всех богов!
Его пучило. У него случился жутчайший запор.
— Эй, малыш! — произнесла Сонтейн.
Он открыл глаза и увидел, что она сидит у окна, и ее рот напоминает влажное дупло, а на ее лице играет улыбка, какой он раньше никогда не видел.
* * *
На окраине Лукии земляной голубь — на архипелаге водилась эта коричневая птичка с надутой серой грудкой, которая выводила очень грустные и очень мелодичные пронзительные трели, — закончил выводить свою утреннюю песнь, сел на ветку и взорвался вихрем розово-серых перьев. Будь вы там в это мгновение, вы бы подумали, что от птицы ничего не осталось, но отряды черных муравьев, спешивших по песчаному пляжу, остановились и тысячью чутких усиков исследовали тысячи крошечных розовых обрывков, осыпавшихся вниз после взрыва, сладких, как кокосовые кексики.
Завьер и Айо стояли в тени дерева-бесстыдницы и глядели, как вереницы людей спешат взад-вперед через ворота городского рынка.
Айо был задумчив.
— Ты готов?
Завьер молча смотрел на открытую торговую галерею. Глупо было начинать обход отсюда, с рынка. Раньше он захаживал сюда каждое утро, интуитивно считая оправданным приходить в знакомые места и прибегать к привычным действиям, но он уже позабыл, как тут многолюдно и какая царит суета — даже в такую рань.
Он дотронулся до лежавшей в кармане кожаной сумочки с мотыльком, пытаясь унять нервную сдавленность в груди. Когда-то он носил такие сумочки на шее, и на глазах у людей ел лежавших там насекомых, не думая, что о нем подумают другие. Такие сумочки до сих пор висели на потолочных балках его спальни или были разбросаны в гостиной. Теперь он их почти не замечал. Все дело было в том, как считать: если он мог заставить себя не трогать сумочку один день, три дня, десять недель, два года, пять лет — значит, он делал что-то стоящее.