он садился в вечернюю электричку, и колеса выстукивали ему: вот и все, дело сделано… вытирать промокашкой… вот опять, вот опять… я – домой, я домой… вот опять, вот опять, вот опять, и опять, и опять…
и он уже знал, что лицо снова появится
посреди ночи и будет висеть перед ним в пустоте, постоянно меняясь, растворяясь в себе и оставаясь всегда неизменным, с этим жутким кривящимся ртом, распахнутым в страшном беззвучном крике, и теперь Гарри боялся заснуть, с каждым днем все сильнее и сильнее, он не знал других способов, как бороться с кошмаром – только не спать, только не смыкать глаз, – и он стал ложиться все позже и позже, читал книгу, или притворялся, что ему надо доделать срочную работу, или просто лежал и таращился в темноту, силясь не закрывать глаза, ждал, когда его вырубит от усталости, и он просто отключится и тогда, может быть, не увидит лицо, но оно все равно появлялось – не каждую ночь, но достаточно часто, чтобы страх засыпать никуда не исчез, – его пугало не только лицо, искаженное гримасой боли, не только беззвучный крик, рвущийся из открытого рта, его пугало предчувствие, что когда-нибудь этот рот заговорит, обратится к нему, и ему волей-неволей придется слушать, а слушать он не хотел, и с каждым днем, с каждой вечерней поездкой домой… и опять, и опять, вот опять, вот опять, вот опять… он все сильнее ощущал себя загнанным зверем, его взгляд сделался совершенно затравленным, и он все чаще и чаще поглядывал на календарь, считая дни до парада в честь святого Патрика, когда толпа идиотов напялит на себя зеленые галстуки и мудацкие шляпы и станет дружно хлебать водянистый супчик из солонины с капустой, и все непременно ужрутся в хламину и будут ссать зеленым, так шли дни, шли недели, и Гарри все больше и больше напоминал человека, пораженного редкой опасной хворью, и все его силы уходили на то, чтобы как можно дольше не засыпать по ночам, и отгородиться от темных участков в глубинах собственного сознания, день за днем, раз за разом, опять и опять… вот опять…
могла только молча смотреть, молча переживать и молиться. Она знала – не столько по опыту прошлых попыток, сколько по собственному внутреннему убеждению, – что разговаривать с ним бесполезно. Бесполезно расспрашивать, что с ним не так. Оставалось лишь молча смотреть, как некая непонятная сила заживо пожирает человека, которого она любит. Ее почти заворожила эта медленная, неуклонная перемена. Когда они разговаривали друг с другом, его голос как будто шел из тоннеля, и в нем, в этом голосе, была какая-то каменная холодность, и Линда ощущала – с глубокой обидой и болью, – что Гарри на самом деле не участвует в разговоре, что его мысли заняты чем-то другим.