В последний переход до оазиса она и жажды уже не ощущала. Привыкла. Кабир и говорил, что привыкнет, и злился, что на нее тратится слишком много воды. Но все-таки давал ей пить, сколько просила. Непонятно почему. Глядя со спины верблюда на дрожащие в раскаленном воздухе песчаные волны, Ксения думала, что сама не дала бы такой, как она, ни капли. Бросила бы в песках, никто бы и не заметил. Зачем такая бессмысленная, кому нужна? Ни единому человеку на свете.
Что ж, Кабир милосерднее к ней, чем сама она к себе. Дал большой кусок синей ткани, чтобы обернула голову, защищаясь от испепеляющего солнца. Такой тканью оборачивали голову все туареги, когда переходили через пустыню. Через неделю пути Ксения узнала, что лицо у нее приобрело такой же, как у них, оттенок индиго: краска въелась в кожу. Об этом сказала ей Дина, мать Кабира. На лице у Дины была татуировка, почему-то в виде креста, и она была главной в караване. Это удивило бы Ксению: ведь туареги мусульмане, и почему в таком случае крест прямо на лице, и как женщина может всем заправлять? Но удивляться она не могла уже ничему, все было ей безразлично. Хоть женщина пусть ведет их через проклятый Эрг, хоть сам черт, все равно.
Дина, впрочем, подчинялась все-таки мужчине. Вернее, не подчинялась, а слушалась мужчину. Если можно было назвать мужчиной существо, которое и на человека-то не очень походило. Старик, закутанный в рваные тряпки, был худ, как жила, обтянутая кожей, и слеп. Из-за слепоты его, собственно, и слушались. Когда кончились огромные, метров в триста высотой, песчаные дюны и такие же огромные глиняные башни, по которым караван сверял направление своего пути, то слепой унюхал – буквально унюхал, как животное, – тропу, по которой прошли верблюды предыдущего каравана, и они тоже двинулись по этой неразличимой тропе. Если бы не его обостренное обоняние, то, может, погибли бы в песках. Хотя Ксения не верила, что Дина, Кабир, его старший брат Абдаллах и две жены этого старшего брата могут погибнуть в Сахаре. Они были ее частью, и отличие их от песчаных дюн не было существенным, и друг от друга они отличались не более, чем отличаются друг от друга дюны.
Дина говорила по-французски, она и рассказала Ксении про слепого, про невидимую караванную тропу и про то, что они спешат миновать Эрг, потому что вот-вот начнется сезон песчаных бурь, до которого нужно оказаться в оазисе, иначе будет плохо, совсем плохо. Ксения ей поверила – и потому что готова была поверить в любую опасность, исходящую от пустыни, и потому что, когда подул ветер и, играя светом и тенью, пески пришли в движение, она увидела глубокий, глубинный страх в Дининых глазах. Страх этот был ей понятен: папа говорил, песчаная буря заносит караван почти мгновенно, потому что песок поднимается вверх на полтора километра, несется со страшной скоростью и долетает даже до Европы. Их маленькая экспедиция тоже ведь торопилась выбраться из Большого Западного Эрга – папа переводил это слово с арабского как «море дюн» – до конца весны. И если бы не углубилась в пустыню из-за наскальных рисунков, которые искала не только вдоль линии оазисов, но и непосредственно в Эрге, то папа не умер бы посреди пустыни. Может, вообще не умер бы. В оазисе, в поселении, во французском гарнизоне, нашелся бы врач. И врач спас бы его. Дал бы какое-нибудь лекарство, поддержал бы сердце. А потом они добрались бы до Аль-Джазаира, до столицы, а оттуда, быть может, смогли бы уехать из Алжира в Париж, и папу вылечили бы совсем, навсегда.