Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу…
Лоло
Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:
— Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.
Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.
Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже пришло.
Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.
Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.
Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа — душа, обращенная на восток.
Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим.
Умерли.
Боялись смерти большевистской — и умерли смертью здесь.
Вот мы — смертью смерть поправшие.
Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда.
А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли и силы…
— Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому, и нечем.
Остались леса. И трава, зеленая-зеленая, русская.
Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя I'herbe[1], а не наша травка-муравка.
И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.
У нас каждая баба знает: если горе большое и надо попричитать — иди в лес, обними березоньку, крепко, двумя руками, грудью прижмись, и качайся вместе с нею, и голоси голосом, словами, слезами изойди вся вместе с нею, с белою, со своею, с русской березонькой!
А попробуйте здесь:
— Allons au Bois de Boulogne embrasser Ie bouleau![2]
Переведите русскую душу на французский язык…
Что? Веселее стало?
Помню, в начале революции, когда стали приезжать наши эмигранты, один из будущих большевиков, давно не бывший в России, долго смотрел на маленькую пригородную речонку, как бежит она, перепрыгивая с камушка на камушек, струйками играет, простая, бедная и веселая. Смотрел он, и вдруг лицо у него стало глупое и счастливое:
— Наша речка, русская…
Ффью! Вот тебе и Третий интернационал!
Как тепло!
Ведь, пожалуй, скоро и там сирень зацветет.
* * *
У знакомых старая нянька. Из Москвы вывезена. Плавна, самая настоящая — толстая, сердитая, новых порядков не любит, старые блюдет, умеет ватрушку печь и весь дом в страхе держит.
Вечером, когда дети улягутся и уснут, идет нянька на кухню.
Там француженка кухарка готовит поздний французский обед.
— Asseyez-vous[3], — подставляет она табуретку. Нянька не садится: