Надвинув треуголку на самые брови, Карнизов подергал за шнурок колокольчика. Карнизов услышал, как колокольчик отозвался звоном где-то в глубине дома. Но никто не спешил открывать; прошла минута... другая... В доме будто никого не было.
Карнизов выругался вполголоса и позвонил настойчивее.
Наконец услышал за дверью шарканье подошв. Потом раздался приглушенный старческий голос:
Кто?
К доктору Мольтке... — поручик опять украдкой огляделся по сторонам.
Дверь приоткрылась.
Из темноты прихожей в Карнизова долго и внимательно всматривались. Поручик вздохнул и протянул в темноту ассигнат довольно крупного достоинства.
Ассигнат мгновенно исчез.
Ах, это вы, господин Карнизов!.. — и дверь распахнулась шире.
Поручик вошел. Они вдвоем были в прихожей: он и доктор Мольтке — высокий, сутулый, тощий и совершенно седой старик с длинным и тонким, едва не прозрачным носом.
Вы — как всегда? — спросил доктор, принимая у поручика тонкие перчатки из выпарки и треуголку.
Есть что-то притягательное в вашем музеуме, — натянуто улыбнулся Карнизов. — Один раз увидишь и...
Да, сударь, — не мог не согласиться господин Мольтке. — Есть у меня еще постоянные посетители.
По деревянной, потемневшей от времени, скрипучей и тяжело вздыхающей лестнице они поднялись на второй этаж. Здесь были две двери: одна из них — в музеум, а другая, насколько знал поручик, — в кабинет доктора.
Карнизов кивнул старику и открыл дверь музеума.
Господин Мольтке сказал поручику в спину:
Быть может, темновато — сырое утро... Зажгите свечу.
Карнизов не ответил и закрыл перед носом старика дверь.
Огляделся. С удовольствием — полной грудью — вдохнул воздух музеума. Нигде больше не пахло так, как здесь: неким сладковатым лаком и еще какими-то неизвестными химикалиями, которые доктор Мольтке использовал при бальзамировании...
Музеум был не большой, но собрание — столь обширное, что стеллажи и столы стояли очень тесно. Между ними мог пройти худой старик Мольтке, мог протиснуться худощавый и стройный поручик Карнизов, но какой-нибудь господин, находящий известный смысл жизни в чревоугодии, вряд ли прошел бы в этом музеуме и пять шагов, не наткнувшись на угол какого-либо стола и не опрокинув один из препаратов.
Посреди комнаты на каменном столе покоился набальзамированный труп атлетически сложенного мужчины — настоящего Геркулеса и при жизни несомненно красавца. Впрочем трупом это называть несколько неверно; это был — экспонат. Кожа снята, каждая мышца с величайшим искусством отпрепарирована и снабжена картонным круглым номерком. Брюшная стенка была надрезана широким лоскутом и отвернута на бедра; внутренние органы, открывающиеся взору, также пронумерованы и даже слегка раскрашены. И органы, и мышцы каким-то образом высушены и покрыты толстым блестящим слоем лака... По каменной столешнице готическим шрифтом швабахер была высечена надпись: «Das eigentliche Studium der Men schheit ist der Mensch». Поручик не знал немецкого (он, выходец из низов, из необразованной толпы, вообще считал, что говорить не по-русски — это оскорблять свое человеческое достоинство, а в его частном случае — оскорблять достоинство офицера великой российской державы, победившей армию, собранную со всей презренной Европы) и самостоятельно перевести надпись не мог. В одно из прошлых посещений он спросил перевод у доктора Мольтке. Старик с затаенным чувством превосходства перевел: «Истинная наука для человечества — сам человек»...