Комическая картина: отец забирается в спортивный автомобиль — машину с откидным верхом 1979 года. Пристегнутый ремнями к сиденью, он похож на испуганного первого астронавта.
Теперь я считаю, что это была смелая попытка — настоящий акт вызова самому себе — внутренним голосам, лепящим на него ярлыки. Отец в спортивной машине — это переосмысление себя изнутри и снаружи. Обреченное на выкидыш возрождение.
— Едешь?
— Куда?
— Прокатимся.
Я забрался в машину. Я молод. Я не машина. Конечно, я люблю машины. Чертовски люблю. Но в этой было что-то не так, как если бы я застал своего воспитателя из детского сада, забавляющегося «танцем на коленях».
— Зачем ты ее купил? — спросил я.
— Зачем? — переспросил отец, прибавляя скорость. Пытается оставить после себя только прах, подумал я. И в какой-то момент мне показалось, что я слышу, как рвутся суставы и сухожилия его рассудка. Его костюм, его работа, его внеурочные занятия, его новое ухо и теперь машина — он создавал невыносимое напряжение между своими «я». Невозможно, чтобы ничего не порвалось, и я не ждал ничего хорошего.
И порвалось, и ничего хорошего не случилось. Мы сидели в людном китайском ресторане. Отец заказывал приправленного лимоном цыпленка.
— Что-нибудь еще? — поинтересовался официант.
— Только вареный рис и счет.
Отец любил платить заранее, чтобы, прожевав последний кусок, можно было сразу уйти. Он не выносил сидеть в ресторане и не есть. Его охватывал приступ нетерпения. К сожалению, некоторые рестораны, независимо ни от чего, заставляли посетителей платить в самом конце. В таких случаях отец становился рядом со столиком, чтобы показать, что он больше не хочет иметь ничего общего с этим столиком. И просил принести ему счет, словно умолял о милосердии. Иногда относил свою тарелку на кухню. Иногда размахивал деньгами перед носом официанта. Иногда сам открывал кассу, платил и давал себе сдачу. Но это никому не нравилось.
Тем вечером отец занял столик у окна и смотрел на улицу — истинное воплощение скуки. Я присутствовал при этом, но не ел. По какой-то героической причине, которую сейчас не могу вспомнить, устроил себе голодную забастовку, но это, наверное, было в тот период, когда мы ели восемьдесят семь вечеров подряд. В прежние времена отец готовил сам, но те времена давно миновали.
Мы оба смотрели на улицу — это требовало гораздо меньших усилий, чем разговор. Наша машина стояла рядом с белым фургоном. Мимо шли мужчина и женщина и задирали друг друга. Она тянула его за черный «конский хвостик», а он смеялся. Оба остановились перед окном и продолжали представление на публику. Это был чистейший спектакль. Парень, широко улыбаясь, нагибался и подставлял спутнице волосы. Казалось, ему должно было быть больно, если его так тянут за пряди, но он продолжал хохотать. Теперь, когда я стал старше, мне понятно, почему он смеялся. Он бы не остановился, даже если бы ему оторвали голову, бросили в канаву, помочились на нее и подожгли. Брызги мочи жгли бы его умирающие глаза, но он бы продолжал улыбаться, и я понимаю почему.