В саду стоял сарай, мы спали на его чердаке — это было и наше жилье. Забирались туда по приставной деревянной лестннце, которая раскачивалась под нами, словно под ураганным ветром, а на ночь мы втаскивали лестницу на чердак, мама каждый раз говорила, посмеиваясь: «Вздумается кому нос сунуть, пусть попробует!»
Мама где-то раздобыла кошму, она служила нам матрасом. Мама ложилась в серединку, чтобы никому не было обидно, раскидывала руки, обнимала пас, а мы с Соией чуть ли не подлезали под нее, прячась от холода, как цыплята под курицу. Погода в Киргизии неровная: днем жарко, а ночью даже летом холодно. Мама часто варила суп из пшена, из одного стакана пшена — кастрюлю величиной чуть ли не с ведро,— мы пили его из железных мисок, выпили бы еще и другую кастрюлю, если бы там был хоть такой суп.
Однажды на площади перед рынком у меня закружилась голова, опереться было не на что, и я упала. Ко мне подошел какой-то человек — я увидела босые ноги и подумала, что эго броляга, хотела убежать, но сил не хватило даже на то, чтобы самостоятельно встать.
— Ты меня испугалась? — засмеялся парень. — Я свой! Студент. В ветеринарном институте учусь,— мы вместе с институтом из Ленинграда эвакуировались, А что босиком... Берегу туфли... Для танцев.
Это был Витя...
Он стал часто заглядывать к нам на чердак, приносил картошку, хлеб, иногда мясо: где-то он подрабатывал, но говорить об этом не хотел.
Помню день, когда мы узнали о прорыве блокады Ленинграда,— что творилось на улицах далекого киргизского города! Незнакомые люди обнимались, плакали, поздравляли друг друга.
Иногда Витя оставался ночевать у нас на чердаке: намащивал себе постель у выхода; в темноте мы протягивали друг к другу руки и так засыпали.
В Ленинград мы вернулись вместе. Я поступила в медицинский институт, и Витя, чтоб помочь мне, уехал работать куда-то в тмутаракань. Каждый мссяц мы получали от него переводы, а потом телеграмму: «Встречайте...» О телеграмме я не сказала ни маме, ни Соне, поехала на вокзал одна. В это время я бегала за Павлом по пятам, страдала от любви.
Витю я увидела, когда он выходил из вагона. После блистательного Павла Витя показался мне неказистым, низкорослым. Одет он был плохо, борта пиджака помяты, рукава коротки, кепчонка блином лежала на его остриженной голове. Он долго озирался на перроне, так и не догадавшись поставить обшарпанный фанерный че-моданишко, и только курил папиросу за папиросой. Я следила за ним издали и, жалея его, презирая себя, пятилась и пятилась, прячась за людей.
Дома я рассказала об этом маме и Соне. Мама заплакала, сказала, что это большой грех, нельзя так поступать, а Соня кричала: «Ты форменная свинья, Гель-ка, и чтоб моя нога еще раз ступила в этот дом?!» А жили мы тогда вместе. Соня три дня не возвращалась домой, мы с мамой с ног сбились, отыскивая ее. Она вернулась сама, с порога бросилась мне на шею: «Не могу без