О соразмерности человека с колонной рассказывают снимки Бродского в Колумбийском университете. Среди ионических колонн и изъясняющихся по-латыни статуй он выглядит не гостем, а хозяином.
Двусмысленность этого фона - классические древности в стране, где не было и средневековья, - оборачивается тайной близостью нью-йоркской и петербургской античности. И та и другая - продукт просвещенного вымысла, запоздалый опыт Ренессанса, поэтическая и политическая вольность.
Бродский вырос в городе, игравшем в чужую историю. В определенном смысле отсюда было ближе до античности, чем из мест не столь от нее отдаленных. В Петербурге счет идет всего лишь на поколения, а не на тысячелетия. В таких хронологических рамках "Ленинграду" выпадает роль варварского нашествия, обогатившего этот античный ландшафт еще и руинами. С ними петербургский миф приобрел ностальгический оттенок, необходимый каждому имперскому преданию. Из этой хоть упаднической, но благородной атмосферы соткалась та плеяда поэтов и писателей, которая выросла в развалинах пусть коммунальной, но роскоши. В их домах с обильной лепниной и многочисленными соседями не хватало многого необходимого, зато было и много лишнего. За убожество интерьера с лихвой расплачивалось окно, из которого можно было выглянуть не только в Европу, но и в ее прошлое. За этот подарок Бродский щедро расплатился, прибавив русской поэзии античность, столь же вымышленную и столь же настоящую, как та, что соорудил из себя город, который он называл "переименованным".
Что касается Америки, то ее сенаты и капитолии - прямая параллель имперскому Петербургу, где даже Медный всадник вместе с Лениным на броневике восходят к Марку Аврелию.
Лицо
Бродский любил повторять слова Ахматовой о том, что каждый отвечает за черты своего лица. Он придавал внешности значение куда большее, чем она того заслуживает, если верить тому, что ее не выбирают. Бродского последнее обстоятельство огорчало. Он бы взял себе похожее на географическую карту лицо Одена. Беккет был запасным вариантом: "Я влюбился в фотографию Сэмюэла Беккета задолго до того, как прочел хотя бы одну его строчку".
Люди синонимичнее искусства, говорил Бродский. Старость отчасти компенсирует разницу. Она помогает избежать тавтологии - время на каждом расписывается другим почерком. Главное тут, конечно, глубокие, как шрамы, морщины.
Бродский сравнивал со шрамами строчки, оставленные пером. Объединение двух метафор дает третью - лицо как страница, на которой расписывается опыт. Лицо - это всегда готовое к ревизии сальдо прожитой жизни. Морщины - иероглифы природы. Мы обречены их носить, не умея прочесть. И все же они лучше стихов рассказывают о прожитой жизни. В конце концов, морщины говорят не об отдельных словах, а сразу обо всем словаре, иначе - о поэте, чье лицо больше самого полного собрания сочинений, потому что написанное в нем уживается с ненаписанным.