— Я о нем помню. И не тебе в мою жизнь соваться! — вспылил Гиря.
Давай мы его
— и так его простили. Видишь, собираем дизель. Если бы отказались, знаешь, где он сейчас был?
— Знаю, — выпрямился Андрей.
— Ну, а что тебе еще надо? — удивился Семен.
— На работу его вернуть.
— Еще чего не было! Ты понимаешь, что ты предлагаешь? Да ведь будь Панкратов иным, или случись это в мою смену — мне, а не ему вредительство бы пришили! Он меня своими руками в лагерь бы снова упек. А с меня и так достаточно. И так помогли. Один! Вот такой же гад, как этот! Всю жизнь поломал. Тоже зависть, злость! Нет уж! Сыт я! И жалеть не могу. Самого никто не жалел! От тюрьмы его избавили. И на том пусть всю жизнь свою собачью спасибо говорит. Ты разве после всего сможешь доверять ему?
— Смогу я, нет. Меня били за то, что я не добил! И убили бы. Второй раз не хочу судьбу испытывать!
— Ты больше прожил. Больше пережил. Но жизнь научила тебя только защищаться. И не прощать, — нагнулся Андрей над двигателем.
— И за это ей спасибо, что не всю жизнь в дураках прожил, — бурчал Гиря.
Через две недели Семен с Андреем отремонтировали двигатель. И он запел звонко, знакомо. На весь совхоз. Заслышав его голос, улыбался Панкратов довольно. Оживили. Бабка Таня, остановившись, прислушалась. Слезу смахнула. Сам виновник — голову опустил. Вот если бы все можно было починить: и ошибки, и подлость на подвиг заменить. Но человек — не двигатель, запасных деталей к нему не имеется.
Гиря знал, Андрей где-то в глубине души еще обдумывает случившееся. И все еще сомневается, а может и поругивает Семена, что не научился он прощать.
Шло время, миновала еще одна зима. Гиря отмечал черными крестиками прожитые дни. Считал, сколько еще предстоит прожить. Число получалось немалое. И Семен досадливо качал головой.
А совхоз жил своею жизнью. Растил детей. Залечивал раны. К утру высыхали на подушках вдовьи и сиротские слезы. Надо жить. Зажимали в кулак саднящие раны фронтовики. И помутневшими от боли глазами, уставясь в небо, поминали войну так, что солнцу холодно становилось.
Каждое утро, проклиная жизнь и смерть заодно, надевал на уцелевшие култышки скрипучие протезы Панкратов, пристегивал их ремнями к животу, плечам. Дети уже привыкли. Не пугались. А вот сам… К вечеру култышки горели нестерпимо. Каждый шаг — боль. Но… Надо жить.
Росли, мужали дети погибших. Сироты… Они все еще ждали своих отцов. Ждали, что случится чудо. И их отцы вернутся. Возьмут их на руки. Погладят по голове большой теплой ладонью. Какая она родная и добрая! К ней можно прижаться щекой и поплакать. О прошлом. Ведь вернулся отец! Живой. Ведь вон чья-то тень идет по берегу моря! Но почему так медленно. И дети смотрят пристально. Чей отец? — прыгают сердца, измученные ожиданием. Чей отец? — льются слезы пусть не за свою, за чужую радость того, кто рядом, кто тоже ждал. Чей отец?…