“Патент на благородство”: выдаст ли его литература капиталу? (Латынина) - страница 3

Отдавая должное наблюдательности и остроумию писателя, едко высмеявшего претензии новой буржуазии, мечту о “крестах, титулах, салютах и всяческой феодально-аристократически-партийной всячине”, все же думаешь, что если однозначное отрицание весьма ограниченно в возможностях описания мира, то и отрицание отрицания столь же прямолинейно.

Тезис “русская литература обличала буржуазию и господствующие классы и была на стороне угнетенных” (см. любой учебник русской литературы для средней школы 30 — 70-х годов) стоит тезиса “русская литература оболгала предпринимателя, промышленника, человека дела — единственную силу, способную вывести страну на путь европейского развития” (см. современную прессу).

Неудовлетворенность вторым тезисом вряд ли должна автоматически вести к признанию справедливости первого.

В самом деле— почему русская литература не жаловала владельцев роскошных шуб (как совершенно справедливо заметил Руслан Киреев)? В особенности если шубы эти доставались не по наследству, были нажиты неправедными путями — впрочем, праведной наживы русская литература тоже не признавала.

Как ни смеялись мы в свое время над социологическим подходом к литературе, но все же нельзя и не признать, что дворянское ее происхождение сильно сказывается на понятиях долга, достоинства, чести. А сообразно этим понятиям богатство могло быть лишь жалованным, добытым мечом, верной службой царю и отечеству. Незазорно было, хорошо управляя имением, добиться большого дохода. (Вспомним, сколько героев от помещика Муромского до толстовского Левина занимаются улучшением хозяйства.) Богатство можно получить в наследство, как Евгений Онегин (сколько сюжетов, сколько страстей разыгрывается вокруг наследства, как волшебно преображает миллион захудалого князя Мышкина, только что — предмет всеобщих насмешек!). Не столь уж зазорно выиграть в карты, в рулетку (тема игры, погони за призрачным богатством — одна из констант русской литературы: тут тебе и Пушкин с “Пиковой дамой”, и гоголевские игроки, и лермонтовская загипнотизированность карточной удачей, и, конечно, “рулетенбургские” страсти Достоевского).

Дворянская культура не идеализировала бедность, но усилия ради личного обогащения — презирала. Достоевский, по быту — разночинец, как никто другой в русской литературе чувствует дыхание нового века и власть капитала. Тема денег звучит почти в каждом его романе, вокруг них вертится нить интриги. Пусть Раскольников идейный преступник, но все же мысль убить и ограбить рождается сознанием, что новому Наполеону для первого шага деньги-то необходимы. Сто тысяч, брошенных в огонь Настасьей Филипповной, — кульминация романа “Идиот”. Аркадий Долгорукий (“Подросток”) сосредоточен на идее стать новым Ротшильдом. Тема Ротшильда — тема власти богатства. Но не разлюбил бы разве Достоевский своего Аркадия, если б вместо того, чтобы мечтать о миллионе, тот начал его сколачивать небольшими спекуляциями? И можно ли представить себе, чтобы Митя Карамазов, вместо того чтобы требовать у отца наследственные три тысячи, пустился в торговлю, чтобы их заработать?