Потребовался период торжества этого сословия, чтобы Булгаков встал в оппозицию к русской литературе и указал пролетарию его место — место собаки при барине-интеллектуале, чтобы Зощенко создал свою галерею типов, а Мандельштам заметил, что именно Зощенко показал нам “трудящегося человека”, чтоб дядюшка Авенир, герой солженицынского романа (“В круге первом”), растолковывал племяннику всю нелепость идеи провозгласить пролетария гегемоном: мол, “самый дикий” класс, — обнаруживая в аргументации знакомство с “Философией неравенства” Бердяева, еще в 1923 году бросившего в лицо вчерашним друзьям по ссылкам, а ныне недругам по социальной философии: “"Тип пролетария" есть скорее низший человеческий тип... Он принижен нуждой, он отравлен завистью, злобой и местью, он лишен творческой избыточности. Может ли из этих душевных стихий родиться высший человеческий тип и высший тип общественной жизни?”
Читая ходившие в самиздате работы Бердяева, многие из нас в 70-х — начале 80-х сокрушались: зачем-де Бердяев не любил этой своей самой блестящей книги, в сущности, отказался от нее?
В стране фальшивого и принудительного равенства с ее замаскированными номенклатурными привилегиями, с убогой классовой догмой коммунизм представлялся абсолютным злом, открытое общество Запада если не идеалом, то полной противоположностью злу, стало быть добром, и как не сокрушаться, если прозорливый обличитель лжи коммунизма способен написать, что в нем есть “несомненная правда против лжи капитализма, лжи социальных привилегий” (“Самопознание”). Но как и не понять, по крайней мере сегодня, что защитник “духа и духовных ценностей” не может не испытать подобной реакции на окружающий мир. “Мне не нужно было быть высланным в Западную Европу, чтобы понять неправду капиталистического мира. Я всегда понимал эту неправду, я всегда не любил буржуазный мир”, — пишет Бердяев в “Самопознании”, тут же признаваясь, что “протест против окружающей среды” в значительной степени привел к тому, что у него произошло, на новых духовных основаниях, “возвращение к социальным взглядам молодости”.
Мы не были высланы из страны торжествующего коммунизма, но коммунизм рухнул, заменившись столь же плоской и плоскостной идеей и обнажив ту несомненную истину, что наши реакции на окружающую действительность во многом носят отрицательный характер.
Если вернуться к рассуждениям собственно о литературе, то инерции отрицательного отношения к капиталу и предпринимательству хватило на то, чтобы сообщить известного рода заряд искренности литературе 20 — 30-х годов, проникнутой пафосом строительства новых отношений. Читать ее сегодня тяжело. Но историческое значение для характеристики советской цивилизации за этой литературой сохранится навсегда, и производственные романы, воспевающие труд во имя отдаленного будущего, бдительно-подозрительные по отношению к нетрудовым классам и “частнособственническому инстинкту”, навсегда останутся памятником неудавшегося штурма неба строителями вавилонской башни.