Работая локтями, мы бежали, —
кого-то люди били на базаре.
Как можно было это просмотреть!
Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу,
зачерпывая валенками воду
и сопли забывали утереть.
И замерли. В сердчишках что-то сжалось,
когда мы увидали, как сужалось
кольцо тулупов, дох и капелюх,
как он стоял у овощного ряда,
вобравши в плечи голову от града
тычков, пинков, плевков и оплеух.
Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой.
Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой.
Кровь появилась. И пошло всерьез.
Все вздыбились. Все скопом завизжали,
обрушившись дрекольем и вожжами,
железными штырями от колес.
Зря он хрипел им: «Братцы, что вы, братцы…» —
толпа сполна хотела рассчитаться,
толпа глухою стала, разъярясь.
Толпа на тех, кто плохо бил, роптала,
и нечто, с телом схожее, топтала
в снегу весеннем, превращенном в грязь.
Со вкусом били. С выдумкою. Сочно.
Я видел, как сноровисто и точно
лежачему под самый-самый дых,
извожены в грязи, в навозной жиже,
всё добавляли чьи-то сапожищи,
с засаленными ушками на них.
Их обладатель — парень с честной мордой
и честностью своею страшно гордый —
все бил да приговаривал: «Шалишь!…»
Бил с правотой уверенной, весомой,
и, взмокший, раскрасневшийся, веселый,
он крикнул мне: «Добавь и ты, малыш!»
Не помню, сколько их, галдевших, било.
Быть может, сто, быть может, больше было,
но я, мальчишка, плакал от стыда.
И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьет,— пусть даже и за дело! —
сто первым я не буду никогда!
Евгений Евтушенко. Идут белые снеги.
Москва, «Художественная Литература», 1969.