Евгений Евтушенко. Все стихи (Евтушенко) - страница 39

Изнемогли поля,
овраги истомились,
и солнцу тополя
уже сдались на милость.
Но все-таки тверды,
сильны и горделивы
чего-то ждут сады,
и ждут чего-то нивы.
Пусть влага с высоты
еще не стала литься,
но ждут ее сады,
и ею бредят листья.
Пускай повсюду зной,
и день томится в зное,
но все живет грозой,
и дышит все грозою.

1951

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Окно выходит в белые деревья…

Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья!
Ошибка!
Да!
   Ошибка на доске!
Мы все сидим сегодня по-другому,
и слушаем и смотрим по-другому,
да и нельзя сейчас не по-другому,
и нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
не знаем,
отчего ушла из дому,
а знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом, —
как и всегда, немодном и неновом, —
да, как всегда, немодном и неновом, —
спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
«Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся?-
Трет рукою лоб. —
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею,
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь —
старею…»
Мы слышим —
дверь внизу скрипит за ним.
Окно выходит в белые деревья,
в большие и красивые деревья,
но мы сейчас глядим не на деревья,
мы молча на профессора глядим.
Уходит он,
сутулый,
неумелый,
под снегом,
      мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
да,
 как деревья,
совершенно белый,
еще немного —
и настолько белый,
что среди них
его не разглядишь.

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Ольховая сережка

Д. Батлер

Уронит ли ветер
          в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка
          сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
          и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
          к невозможности истолковать.
Себя низвести
          до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,
          но поддельных величий умней,
и нет униженья
          в осознанной собственной малости —
величие жизни
          печально осознанно в ней.
Сережка ольховая,
          легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее —
          все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
          не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
          не похоже на просто пустяк.
Сережка ольховая
          выше любого пророчества.
Тот станет другим,
          кто тихонько ее разломил.