Казанцев глянул внимательно из-под раскрыленных бровей на Галича, усмехнулся. Повернувшись спиной к ветру, стал закуривать. Мужики и бабы тоже приостановились.
Казанцев раскурил не спеша, сбил закуржавевшую бумагу с цигарки, в бороде блеснули нестарческие зубы:
— По степу зараз скот беспризорный бродит. Лошади, мулы тальянские, Зевать нельзя. Завтра же хлопцев пошлем ловить их, и ты, Селиверстыч, для глазу с ними.
— А что ж — штука, — охотно согласился обычно не сговорчивый Галич.
— И еще, — Казанцев кинул пытливый взгляд по лицам, упруго хрупнул снег под подошвами. — Запасы хлебушка, небось, приели, да и немец, сукин сын, помогнул здорово, а в степе рожь, пшеница неубратые. Подсолнух. Я смотрел: стоят и снегом не положило. Колос целый, зерно — орех. — Выждал. — Вот и наладим дедам несколько крюков, а бабы серпами. — Ветер сорвал с его цигарки искры, бросил их в вилюжистый ручей поземки. — На собрании смолчал: получится — не получится. Дело такое. А получится — сами лишку не возьмем.
— А скирды, какие в поле ставили?
— Скирды никуда от нас не уйдут, а на корню какой — пропадет.
— Ты так-то вот завтра со всеми побалакай, — Лещенкова плотнее запахнула шубу донскую с вытертой мерлушкой по оторочке, поправила концы шали на плечах, — Зазябла я. А с тобою, Казанцев, не прошиблись. Народ за тобой пойдет.
В проулке гаркнул петух. Ему разноголосо и жидко отозвались по всему хутору.
— Зорю играют. А вызвездило… Мамочки!
— Как в пасхальную ночь в церкви, — поддержал скуповатый на восторги Галич.
Покашливание, скрип шагов. В голых тополях у двора свирепо высвистывал ледяной ветер.
* * *
Жизнь в Черкасянском набирала разгон, била настойчиво и неистощимо, как исподволь бьют донские ключи, тревожа жирующих на вольном стремени рыб, и, свиваясь все вместе в одно широкое и величественное русло, несут свои воды далеко через степи к морю.
Человек пять явились из госпиталей на поправку. Среди них и Трофим Куликов. Что творилось с Лукерьей! Уже отголосила, получив бумагу, стала свыкаться с постылой и пресной вдовьей долей. И вдруг… По хутору ходила, кутая платком пылающие щеки, прятала глаза, чтоб не дразнить своим счастьем истосковавшихся солдаток, завистливо и тихо следивших и примечавших за нею все в эти дни. В домах, где получили такие же бумаги, воспрянули духом, с новой силой стали ждать своих кормильцев.
Война ушла уже далеко, не отзывалась даже морозными зорями. Но голос ее в Черкасянском продолжал все звучать. На огородах, в полях и оврагах валялись снаряды, мины, патроны, оружие. Мальчишки разыскивали все это, ковырялись, и их убивало или на всю жизнь оставляло калеками. Демке Ощупкину оторвало снарядом руку, посекло всего осколками, и стало сразу двое безруких в одной семье. Дед Матвей, пасечник, напал в степи на ящик итальянских гранат. Ярко-красные, яйцеобразные, с кожаными язычками, они показались деду консервами, и он набрал их в полу полушубка, принес домой и положил на раскаленную плитку подогревать. Не осталось ни плитки, ни деда с бабкой. Косари, убиравшие рожь в вершине Максимкина яра, нашли мертвого лейтенанта. Лежит, прикрылся шинелью, коленки подтянул к животу, будто в уютном сне. Поодаль еще четыре. Сидят тесно, кучкой, посогнулись. У двух животы забинтованы, у двух — головы. Многоликая война не давала забывать о себе ни на минуту.