Авторские колонки в Новой газете- сентябрь 2010- май 2013 (Генис) - страница 196

Для меня Гончаров — вроде такого боровика. Гоголь — понятно, Чехов — тем более («старая дева пишет трактат «Трамвай благочестия»). Другое дело — одутловатый Гончаров. Он сам себя описал Обломовым: «Полный, с апатическим лицом, задумчивыми, как будто сонными, глазами». Гончаров так долго жил в наших краях, что главную на Рижском взморье дорогу при царе назвали его именем, но потом переименовали, дважды: сперва — за то, что был цензором, потом — за то, что был русским. Гончарова мучила зависть, он писал в кабинете, обитом пробкой, его раздражали шум и современники. Но есть у Гончарова очерк «Слуги старого времени», по которому русский язык преподавали викторианцам, соблазняя их вполне диккенсианским парадом эксцентриков.

Один из них, камердинер Валентин, составлял словарь «сенонимов» из однозвучных слов. В нем, рассказывает Гончаров, «рядом стояли: «эмансипация и констипация», далее «конституция и проституция», потом «тлетворный и нерукотворный», «нумизмат и кастрат».

Это живо напоминает прием, который мы когда-то называли «поливом»: семантика, взятая в заложники фонетикой, водоворот случайных ассоциаций, буйный поток приблизительной речи, свальный грех словаря. Сейчас я бы добавил — заумь рэпа. Его великим мастером был Веничка Ерофеев. Решив вслед за Вольтером возделывать свой сад, он вырастил в «Вальпургиевой ночи» диковинную словесную флору:

«Презумпция жеманная, Гольфштрим чечено-ингушский, Пленум придурковатый, Генсек бульбоносый! Пурпуровидные его сорта зовутся по-всякому: «Любовь не умеет шутить», «Гром победы раздавайся», «Крейсер Варяг» и «Сиськи набок».

Смешной эту полувнятную — но все же с диссидентским оттенком — бессмыслицу делает радость бунта. Восстав против тирании смысла, революционная речь сооружает баррикады, находя новое назначение прежним словам. Их скрепляет грамматика — и экстаз опьяневшего от свободы языка.

Своим любимым Ерофеев называл стихотворение Саши Черного, где есть такая строка: «Я люблю апельсины и все, что случайно рифмуется».

Камердинер Гончарова тоже любил стихи и тоже — за это:

«Если все понимать — так и читать не нужно: что тут занятного! То ли дело это:


Земли жиле-е-ц безвыходный —


Cтрада-а-нье,


Ему на ча-а-сть Cудьбы нас обрекли».

Понятно, почему Обломов ничего не читает. Об этом — в самом начале романа, где мы только знакомимся с героем. Квартира Обломова. Хозяин, естественно, лежит, но ему не дают покоя гости. Хуже всех литератор Пенкин: «Умоляю, прочтите одну вещь; готовится великолепная, можно сказать, поэма: «Любовь взяточника к падшей женщине». Обломов, который уже почти решился встать из постели, с облегчением падает на подушки: «Нет, Пенкин, я не стану читать». И дальше, потеряв интерес к разговору, Обломов, вырываясь из власти своего образа, с ужасом и жалостью думает о той писательской судьбе, которую выбрал его автор: