Но никто на его детенышей – ни на того, ни на другого – нападать не собирался. (Как напали, например, на Мальчика.) Никто не угрожал им. (Как, например, угрожали Мальчику, решив, должно быть, что он один на озере, – Адвокат в это время сдавал лодку в прокате.) Никто не требовал от них самоотверженности и подвига; их требовали от Шурочки, только от Шурочки, и не посторонние люди, а собственные ее дети, которые – теперь-то Адвокат ясно видел это – пусть не нарочно, пусть не со зла, но из года в год, из месяца в месяц, изо дня в день, из часа в час укорачивали ей жизнь.
Цветы принимали воду с настороженностью, которая свидетельствовала, что они чувствовали: их обманывают, это не их хозяйка – другой совсем человек, и человек этот может причинить им вред. Недодать влаги или, напротив, вбухать слишком много, залить, как называла это Шурочка, которая сама-то в точности знала, в какой именно момент следует остановиться. Зависело это от времени года, от погоды и еще от множества вещей, познать которые Адвокату вряд ли суждено когда-либо. Так и остался для этих молчаливых существ в горшочках чужим и опасным, хотя хочет им исключительно добра, и в этом отношении он очень походил сейчас на Мальчика, что боролся в темных зарослях с козой, не желавшей, как ни дергал ее за веревку и ни толкал, стронуться с места. И вдруг… Вдруг вскинула голову, заблеяла, бросилась через кусты. В тот же миг Мальчик расслышал женский голос и быстрые, мягкие, скоро приближающиеся шаги. Он выпустил кол с намотанной на него веревкой и, пригнувшись, шмыгнул в обратную от шагов сторону.
Адвокат выпрямил кувшин, потрогал пальцем землю, чего Шурочка не делала никогда, на глазок определяла и, убедившись, что воды сверху нет, вся ушла, добавил еще немного, совсем капельку (и этого Шурочка не делала тоже), а затем, высоко, как фонарь, держа перед собой кувшин, перешел к следующему цветку.
В обратную от женских, приближающихся с виноватой торопливостью шагов прытко шмыгнул, пригнувшись, Мальчик. Он вновь был хозяином сам себе, вновь был свободен, точно это не козу, а его держал на привязи дурацкий кол. Сперва напролом двигался, выставив вперед руку, чтобы шальная какая-нибудь ветка не зашибла Чикчириша, потом отыскал-таки дорожку и дальше уже шел по ней.
На небе мерцали звездочки, но пока их было немного и горели они не очень ярко. Мальчик понимал, в чем тут дело: там, наверху, было еще не так темно, как внизу. Но и внизу, если привстать на цыпочки и вытянуть шею, можно было увидеть большое, как бы выгнутое, светло-серое – светлее, чем все остальное – пятно. Озеро, Галошевое озеро… Дорожка, пробираясь между кустов, то уводила в сторону от него, то опасливо приближалась, и тогда Мальчику делалось немного не по себе. Хотя что ему озеро – не купаться же шел и не кататься, как в воскресенье, на лодке! Но что-то все же притягивало взгляд, что-то манило и тревожно звало – притяжение это было сродни тому, что испытывал Адвокат по отношению к поглотившей Шурочку бездну. Зов небытия и зов воды – явления, по существу, одного порядка, вот разве что одно – стихия ночная, а другое – дневная. Сейчас эта, последняя, выступала в не свойственной ей роли, и потому-то Мальчик не узнавал ее, Галошевого не узнавал озера, потому-то тревожился и не мог понять, что, собственно, пугает его. Это ж не старая баня, где живут беспризорные люди, баня далеко еще, это озеро, Галошевое озеро – ему было тут в воскресенье так весело. Даже когда один остался (Адвокат, поставив лодку, пошел в будочку проката за паспортом) и к нему привязались трое шалопаев, причем все трое были старше его, все косматые, немытые, с кривыми зубами, Мальчик не испугался, потому что знал: сейчас его друг вернется и разгонит хулиганов.