Щелкнув замком (левый барахлил), Адвокат достает из «дипломата» и выкладывает на столик перед зеркалом утренние газеты, бегло просмотренные в метро, относит в кухню упрятанный в пленку хлеб, уже остывший (но пленка успела-таки запотеть изнутри), кладет на холодильник, возвращается в прихожую, тщательно протирает «дипломат» и просовывает в щель между стопкой журналов на стеллажах и прохладным полированным деревом боковины. Это и есть его, чемоданчика, место. (Газеты пока что остаются не на своем.) Моет руки – не ополаскивает, а моет с мылом! – и лишь после этого освобождает из целлофана хлебную четвертинку, которой, с усмешливой обреченностью понимает он, касалось до него столько грязных лап.
Эта обреченность, эта подчиненность – подчиненность обстоятельствам! – не раздражает его, она даже приятна ему, он рад своей ограниченной свободе, и в этом его принципиальное отличие от Мальчика, которого такая ограниченность несказанно угнетает. Наивный Мальчик видит в ней только преграду, которую не может разрушить, но которую можно тихонько обойти, видит покушение на его, Мальчика, самостоятельность и совсем не видит – наивный Мальчик! – гарантий. Они ему просто не нужны, в то время как Адвокату гарантии необходимы. Он должен быть уверен, что ровно в восемь начнутся «Вести» (меньше десяти минут осталось), начнутся обязательно, если, конечно, не сломается телевизор (тут как раз гарантий нет), но телевизор не ломается, Адвокат понимает это по гудению, которое потянулось из аппарата, когда включил, газеты же, захваченные в прихожей, положил на журнальный столик, законное их место.
Неделю назад можно было смотреть восьмичасовые «Вести», не задергивая шторы, но дни удлинились, и теперь приходится затемнять комнату, что не так-то просто: в карнизах заклинивает, а дернешь чуть сильнее – колесики выпадают, и обратно их уже не вставить, поэтому всякий раз взгромождается на стул и терпеливо передвигает металлические держатели. Держатели тоже выпадают – вылущиваются, – он подбирает их и складывает на подоконник, который когда-то красила Шурочка (дугообразные следы кисти заметны до сих пор), – один, другой, третий, и так, понимает он, будет до тех пор, пока шторы совсем не утратят способность двигаться.
Это не пугает Адвоката. Больше того, когда он, уже на стуле (вспухшее солнце лежало на крыше соседнего дома), услышал хруст ломающегося металла, а в следующий миг – тихое звяканье, то почувствовал некоторое как бы удовлетворение. Во всяком случае, ведя левую штору навстречу правой, уже поджидавшей на середине карниза свою наперсницу, предвкушал (именно предвкушал!), как медленно слезет сейчас со стула, как, согнув ненадежные, со вздутыми венами ноги, отыщет на полу лопнувший держатель, как убедится, что металлическая штуковина эта ни на что больше не годна, и уложит ее на Шурочкин, со следами кисти, подоконник, рядом с другими, такими же мертвыми, – цепочкой выстроились, на одинаковом друг от друга расстоянии. То был своего рода ритуал, обрядовое действо, над смыслом и побудительными причинами которого Адвокат не задумывался – мышление его, хоть и профессионально освоившее приемы формальной логики, было по природе своей конкретным и предметным. (Почти как мышление Мальчика.) Эта-то как раз предметность, эта-то как раз конкретность вкупе с феноменальной памятью на имена и числа, особенно на даты, и обеспечили ему в былые времена триумфальные победы.