Желтая трава с коричневыми листьями ольхи, запах прели от влажной земли, а сверху солнце, в душе нет веры ни в смерть, ни в правдивость атаки. Роюсь в кармане, достаю свой энзэ сахара, он весь в крошках махорки, протягиваю его Тоне и настаиваю, чтобы она ела, смотрит она недоумевающе, но берет и начинает грызть, и понемногу успокаивается, и вытирает кулачком свои голубые глаза.
Опять поднимаемся и идем перебежками по заросшему кустарником высохшему болоту. Вдруг вижу, один боец несет две буханки хлеба, говорит, что на опушке разбита машина с хлебом. Быстро возвращаюсь с Лешкой, набираем полные носилки хлеба и догоняем цепь наших ребят; передаю свой край носилок бойцу, а сам на ходу разбрасываю буханки товарищам, и уже все наше отделение и другие ребята жуют хлеб, не выпуская винтовок.
Я представлял себе атаки совершенно иначе. Противник молчит, вижу, как два бойца держат под руки нашего искусствоведа{1}, страдающего стенокардией, у него сердечный приступ, быстро достаю из санитарной сумки валерьянку, наливаю в закрутку фляги, накапав туда воды (воды у меня осталось на донышке), даю ему, он чувствует себя смущенным: «Вот, знаете, случилось… совсем не к месту», — берет винтовку, и мы вместе, я беру его под руку, движемся в атаку.
Открылось поле с неубранной рожью, за ним на горе сараи, за которыми лежит деревня, растянувшаяся по сторонам дороги параллельно нашей цепи. Опять залегаем и ждем, пока подтянутся остальные. Пользуясь минутной остановкой, многие бойцы поправляют обмотки, эти обмотки всем не дают спокойно жить, разматываются в самые критические моменты. Кто-то нашел листовку, сброшенную немецкими самолетами, с предложением воспользоваться ею как пропуском при сдаче в плен: «Красноармеец, торопись сдаться! Немецкая армия движется вперед, ты можешь опоздать получить надел земли, который тебе дадут немцы». Маленькая медсестра Маша возмущается и рвет этот листок. Но их оказывается много, и некоторые прячут их, как бы для курева, но неудобство, с каким это делается, выдает какую-то дальнюю затаенную мысль, это отголосок того же, что впервые я услыхал под Орлом от крестьянина: «Что ж, хуже не будет».
Старшина, наш взводный — мы прозвали его Самовар, за небольшой рост, красное лицо и золотые волосы, прямо лежащие назад, говорил он на «о», как волжанин, — командует:
— Приготовсь!
Сначала быстрым шагом, а затем мы бежим, движемся в атаку. По цепи прокатилось: «За Родину! За Сталина!..» — сперва неловко, затем мощней, мощней. Руки все цепче сжимают винтовку, и чувствуешь, как захлестнуло тебя какой-то волной, и ты уже не тот, что был только что, все сконцентрировалось, что-то охватило тебя, и единственное желание — скорей добежать до противника; такое чувство, как было, когда первый раз нас учили штыковому бою и я шел на чучело, пронзая его штыком. Противник молчит, Лешка за мной бежит, волоча носилки, мы с ним меняемся, по очереди их носим. Добегаем до сараев — а там никого нет. И из деревни никто не стреляет. Значит, опять ложная тревога. Сразу замечаю, что идет дождик, делается холодно внутри, ты опустошен и безумно устал.