Зарождение и чрезвычайно успешное торжество этой сплетни обрисованы Грибоедовым гениально. Первые сеятели клеветы даже не названы Грибоедовым по фамилии: это – гг. N. и D. Какой дивный штрих! Отныне буквы N и D могут считаться микробами сплетни, – теми неприметными частицами, носящимися в воздухе, которые в несколько мгновений могут создать самую губительную эпидемию злословия.
И под конец все открывается Чацкому: и неизлечимая влюбленность Софьи в Молчалина, и низость Молчалина, и басня о его собственном сумасшествии…
Это – сама жизнь с ее сложными и бессмысленными страданиями, это правдивая поэма реальных чувств и характеров, а не то, что у нас принято видеть в комедии Грибоедова, т. е. только лишь искусно выбранную канву для могучей сатиры на общество…
Прав был г. Боборыкин, когда он на юбилейном вечере говорил, что все действующие лица «Горя от ума» уже успели сделаться для нас «достолюбезными». И в самом деле: как не полюбить то, что не вымышлено исключительно для назидания, но живьем выхвачено из нашей родной действительности! Как не любоваться неподражаемо верным изображением живых людей с их плотью и кровью! Здесь уже слабеет и самая укоризна против нарисованных лиц: остается только одно наслаждение искусством художника.
Барский дом Фамусова и все действующие лица комедии навсегда сделались животрепещущими образами в нашей памяти. Мы видим воочию этот хлебосольный и зажиточный дом с двумя жильями и многими антресолями, просторный, теплый и удобный, с отдушничками и софами, с Петрушкой, Лизой, Филькой, Фомкой и многочисленною челядью, которая с утра поднимает стук и ходьбу в комнатах, когда «метут и убирают». Все мелочи этой драматической поэмы получили для нас интимную прелесть: часы с музыкой, поднимающие звон при самом открытии пьесы, календарь Фамусова, нессесер, предлагаемый Молчалиным в подарок Лизе: «снаружи зеркальце и зеркальце внутри», слуховая трубка князя Тугоуховского и т. п. О лицах и говорить нечего: каждое из них нам знакомо, как самый близкий человек. И все это одухотворено навеки чудесным даром художника.
Центром комедии является, конечно, Чацкий. Он есть то самое солнце, вокруг которого вращаются все прочие темные тела. Попадая в его лучи, эти тела мгновенно озаряются до самого своего нутра, обнаруживают всю свою природу – и затем, оборачиваясь к нему тылом, делаются еще более темными. Чацкого, т. е. Грибоедова недаром сравнивали с Наполеоном и Гамлетом: он смотрел необычайно далеко вперед, через головы современников; он носил в себе мучительный вопрос: «быть или не быть русскому самосознанию?» Если вы вдумаетесь в те вопросы, которые поднял вокруг себя Чацкий, то вы увидите, что все последующие публицисты и сатирики только пережевывали его жвачку. Раньше Пушкина и Тургенева, Чацкий заклеймил крепостное право двустишием: «На крепостной балет согнал на многих фурах – от матерей, отцов отторженных детей…» Он первый заставил наших реакционеров живо и страстно высказаться против науки: «Ученье – вот чума, ученость – вот причина», или: «Там упражняются в расколах и безверьи профессора! У них учился наш родня… Он – химик, он – ботаник»! Ведь эти восклицания, в сущности, предусматривают шестидесятые годы и возмущение против базаровских лягушек!.. Чацкий благородно взывал к чувству собственного достоинства и к «свободной жизни» русских людей, к которой вражда «предыдущего века», «за древностию лет», была непримирима. Об этом веке он, не обинуясь, сказал: «Прямой был век покорности и страха, все под личиною усердия к царю»! Своим отношением к Фамусову и Молчалину он уже наметил основные мотивы щедринской сатиры на бюрократию. А безвредное фрондерство «наших старичков» – этих настоящих «канцлеров в отставке по уму»? А гениальные карикатуры наших клубных заговорщиков?.. Кто вызвал все эти как бы случайные и драгоценные разоблачения, как не Чацкий, т. е. опять-таки Грибоедов?