– Уж пожрать-то любят, – усевшись за скромный стол Феодосьи, весьма краснословно осуждала Матрена неведомых прожорливых тотьмичей. – Нажрутся гороха, аж жопа трещит.
– Прости ея Господи за срамословие, – шептала Феодосья.
– Или осердье лошье с огубьем в капусте наварят и вот наминают конину, будто последний раз. Куда столько? Добро на говно переводить? А потрох гусиный? С желудков кожу снимут, порубят, печенки с сердечками нарубят горшок, головы нарежут, глаза выковырявши, шеи гусиные накромсают намелко, с лап чешую содравши, те лапы нарежут, да уж варят с луком, уж варят-томят, пока в вареве ложка не встанет…
Богомолицы и странницы, коих теперь бессчетно гнездилось в доме Юды Ларионова, мучительно урчали желудками.
Голос Матрены становился все более живописным.
– Да как примутся то варево метать в хайло, аж рожи сальные, – мечтательно сглатывая, укоряла повитуха. – И то сказать, от счастья и кулик пердит.
В себя она обычно приходила от того, что в горнице наступала тишина, а Феодосья, опустив глаза в миску с капустой, тихо семенила головой.
– Прости Господи! – опамятовывалась Матрена. И принималась воинственно оправдываться. – А я чего? Я ничего. Гороху сейчас на один зубок положу, водицей ключевой запью, да и за молитву.
Впрочем, удержаться, чтоб не закончить свою мысль, повитуха не могла и, уже осуждая самое себя, вослед тараторила:
– А жареные кишки бараньи, налитые яйцом да пшенной кашей?.. Вот как чреву своему иные угождают!
Только зря серчала Феодосья на повитуху. И то сказать, Матрена-то чем перед Богом провинилась, чтоб эдак – горохом да редькой, плоть истязать? Она, Матрена, со скоморохом не грешила, в грехе не очадевала, обманом замуж не выходила и Божьего прощения за сие не получала. А Феодосья – да, вымолила прощение за грехи: Господь прибрал Истому, чем спас ее от дальнейшего грехоблудия. Да закрыл глаза на растленное девство, позволив венчаться с Юдой. Все это разъяснил Феодосье отец Логгин, к которому Феодосья теперь зачастила на исповеди и беседы. Когда батюшка впервые услышал о любострастном грехе Феодосьи с государственным преступником, он аж икотой охватился. Аж кадило из рук выронил, вспомнив вечером об исповедальном признании Феодосии. О, отец Логгин хорошо помнил скомороха, его наглые синие зенки и бессовестные скоморошины. И то, что именно лицедей оказался еще и преступником, отца Логгина нисколько не удивило. Диво, что вообще не самим сатаной оказался сей поганый говняной вор, не стоящий плевка отца Логгина! Батюшка ворочался всю ночь, размышляя над новиной. Правду говоря, это терзание происходило от ревности юного отца Логгина, чего уж скрывать – вожделевшего – мысленно! токмо мысленно и весьма мимолетно! – тела Феодосьи. Конечно, сам отец Логгин никогда не признался бы себе в сем факте. Но отчего тогда так ворочался он на своем ложе? Аж супругу свою, матушку Олегию, разсонмил.