Ecce homo[рассказы] (Ливри) - страница 57

Но всё недвижимо. И смеются, позёвывая, да крестят редкозубые рты кнутобойцы–элойхимы; и гладят щепотью свои сенсеевы бороды; и дают футбольного «пенделя» домашнему херуву, восклицая: «Не больно ему, бездушному!»

Николь протянула руку, запустила её в сумку и вытащила оттуда нож. Распоротый «Freitag» всхлипнул и упал за линию горизонта. Рукоятка ножа была рыжей. Лезвие его — таким орудовал безумный афганец на учебном плацу, открывая секреты «Системы», — цвета люстры.

— «Цвета редиски», — поправила меня Николь и проткнула ножом зверька.

Насквозь.

Память, заткни свою пасть! Не смотрю! Не двигаюсь! Нет ни ножа, ни его взмаха! Прячься, мысль, под корягу! Сюда! Сюда! Итак… что там… итак… поколения моих предков — это… это… натягиваемая тетива арбалета. Тетива?! Да!

Не смотрю-ю!..

И так триста, четыреста, пятьсот лет. Ни слова по–русски и ежедневное очищение молитвой…

Не вижу я ножа, зверёк! Не вижу! Ах, плюш…

Молитва. Ступор. Стон тетивы. Щелчок ворота. Стоп! Стрела замерла в ложе. Теперь бы тетиве только высвободиться. Со стальным звоном! Она напряжена, как горный козёл, загнанный шакалами к самой сладострастной губе пропасти — туда скатывали камни мы с Николь… (Эй! Под корягу! Нннож! Ннннне хочу здесь быть!) — ещё мгновение и смерть. Вдруг — не то визг, не то свист, не то шип королевской найи, и перескочил мархур на другую сторону расщелины, оставивши в дурах стаю — только полетели в бездну самка–шакал да гравий горной тропы.

Я стал тем шальным вихревым движением. Я нажал на спуск, и арбалет разрядился во мне. Ужасный, неимоверный случай, сравнимый лишь с тем, когда шудра восходит на трон. Столетия молчания вырвались в словах языка — внучатого племянника Фукидидова наречия, — которые извергались из моего тела, точно пёстрые дары Амалфеева рога, с потоками слёз, со взрывами пламенной тахикардии. Боги, позабывши о зависти, спускались ко мне из своих фессалийских чертогов и, подивившись на мой вулкан, точно голубая стрекоза на медленно тонущего Парусника, гладили подушечками пальцев мою тетиву. Она замирала от их прикосновений. В тот же миг сотни Медуз обездвиживали изящномундирную немку, девчонку в белом платьеце с лилиями, горный пожар, тотчас теряли своё многоголовье, а из кровавого озера уже высовывали наивные морды Пегасы, целый табун! — и трепетная тетива принималась ещё хлестче сеять по белому листу буквенную смесь.

Моё тело стало священно. Ни одна пуля, ни один клинок не дотрагивались до него. Боги стали гарантами моей неприкосновенности, а люди замирали в восхищении, как только звон моей тетивы достигал их ушей.