— Ты Сильвио Пелико?
— Да, а вы, милые дети?
— Меня зовут Антонио С…, а моего брата — Джузеппе.
Потом он обернулся назад и сказал:
— Что еще надо спросить у него?
И какая-то женщина, наполовину скрытая от меня, думаю, что это была их мать, подсказала этим милым детям несколько ласковых слов, которые они мне и сказали, и я с нежностью поблагодарил их за то.
Эти разговоры были непродолжительны, и не нужно было злоупотреблять ими, чтобы не заставить тюремного смотрителя браниться, но всякий день повторялись эти разговоры, к великому моему утешению, на рассвете, в полдень и вечером. Когда зажигали огонь, эта женщина запирала окно, и дети кричали мне:
— Доброй ночи, Сильвио!
И она, делавшись в темноте посмелее, повторяла растроганным голосом:
— Доброй ночи, Сильвио! Мужайся!
Когда дети, бывало, завтракали или закусывали, они говорили мне:
— Ах, если бы мы могли дать тебе нашего кофе с молоком! Если бы мы могли дать тебе наших буццолаи! В тот день, когда ты будешь на свободе, вспомни о нас и приходи к нам! Мы дадим тебе славных, горячих буццолаи и много, много поцелуев!
В октябре месяце были для меня годовщины самых печальных происшествий. Я был арестован 13 числа этого месяца в предыдущем году. Кроме этого, много других печальных воспоминаний выпадали на этот месяц. За два года перед этим, в октябре месяце, по несчастной случайности, утонул в Тичино один прекрасный человек, человек с большими достоинствами, которого я очень уважал. За три года перед тем, в октябре, нечаянно застрелился из ружья Одоардо Брике, юноша, которого я любил, как своего сына. Во времена моей первой юности, в октябре, поразило меня другое тяжелое горе.
Хотя я и не суеверен, но меня приводило в уныние роковое стечение в этом месяце столь несчастных воспоминаний.
Разговаривая через окно с этими детьми и со своими товарищами по заключению, я притворялся веселым, но едва я входил в свое логово, невыразимая тяжесть горя камнем падала на сердце.
Я брался за перо, чтобы написать какие-нибудь стихи или что-нибудь другое в литературном роде, и непреодолимая сила, казалось, принуждала меня писать совсем другое. Что? Длинные письма, которые я не мог отсылать, длинные письма к моему дорогому семейству, в которых я изливал все мое сердце. Я писал их на столике и потом соскабливал их. Они были наполнены выражениями горячей любви, нежности, воспоминаниями о том счастье, каким я наслаждался в родной семье, окруженный отцом, матерью, братьями и сестрами, столь снисходительными, столь любящими. Тоска по родной семье, пламенное желание повидать ее внушали мне тысячи прочувствованных, страстных выражений. Я писал целыми часами, и все еще многое оставалось невысказанным, все еще много других мыслей, других чувств просилось на бумагу.