.
Такъ начинаетъ Гвиччардини свое скорбное повѣствованіе объ "Итальянскихъ войнахъ". Оскорбленное чувство патріота, ѣдкая, полная раздраженнаго скептицизма насмѣшка надъ настоящимъ, и грустное сожалѣніе о прошломъ, характеризующія этого историка и проникающія въ каждую страницу его лѣтописи, формулируются въ этой скорбной фразѣ, которою онъ начинаетъ разсказъ о бѣдствіяхъ своей родины: "Италія была счастлива и безмятежна, пока война не нарушила ея покоя".
Въ чемъ же заключались это счастіе, эта безмятежность Италіи, объ утратѣ которыхъ сожалѣетъ ея лѣтописецъ? Былъ ли это мертвый, стоячій покой, результатъ истощенія всѣхъ элементовъ борьбы и развитія, или мирное, спокойное процвѣтаніе, вызванное напряженіемъ жизненныхъ силъ? Въ чемъ заключается смылъ той эпохи, въ которую Италія, прозябавшая въ теченіе тысячелѣтія, шумно и радостно выступаетъ на поприще исторической дѣятельности, чтобы, пройдя во главѣ человѣчества пространство двухъ вѣковъ, снова на нѣсколько столѣтій погрузиться въ тяжелую дремоту? Въ чемъ, однимъ словомъ, заключается внутреннее содержаніе эпохи, которую исторія назвала великимъ именемъ возрожденія?
Мы знаемъ еще другую эпоху, болѣе близкую къ нашему времени, болѣе понятную нашему уму, и сохраняющую поразительное сходство съ той, о которой предстоитъ намъ рѣчь: это вѣкъ Людовика XV. Какъ ни далеко удалены эти эпохи едва отъ другой, но чрезъ пространство раздѣляющаго ихъ времени не трудно различить родственныя черты, подводящія ихъ подъ одинъ и тотъ же историческій типъ. Вѣкъ возрожденія умственное, художественное и политическое движеніе, которое въ концѣ XIV столѣтія, охватило средневѣковую Европу и призвало ее къ новой жизни, играетъ точно такую же роль относительно реформаціи, какую философское движеніе XVIII вѣка играетъ относительно революціи. И тамъ и здѣсь, мы наблюдаемъ аналогическое явленіе: революцію мысли противъ авторитета. Когда религіозные идеалы, повелѣвавшіе жизнью средневѣковаго общества, оказались несостоятельными для того, чтобъ продолжать регулировать всѣ отправленія политической и умственной дѣятельности, тогда Макіавелли указалъ другой идеалъ – идеалъ, правда, не новый, находившійся уже въ государственной практикѣ, но не закрѣпленный еще наукою, не формулированный въ теоріи. Онъ далъ новый авторитетъ обществу – авторитетъ политическій, государственный, національный, и поставилъ его въ рѣзкую оппозицію авторитету духовному. Но Макіавелли былъ дурно понятъ новою Европою: изъ его ученія сдѣлали теорію, абсолютную въ пространствѣ и времени, тогда какъ онъ предлагалъ только принципы для своей эпохи, для своего народа. Торжество макіавеллизма, понятаго въ такомъ извращенномъ смыслѣ, скоро обнаружило его узкую односторонность, и потребность реакціи вызвала умственный и политическій переворотъ XVIII вѣка, который, такимъ образомъ, является какъ бы заключительнымъ звѣномъ цѣлаго ряда событій, обнимающаго четыре столѣтія исторической жизни Европы.