На дворе поздний вечер; впереди освещенные окна госпиталя. Скользкие ступени, посыпанные песком и оттого грязные; хлипкая и некрасивая дверь, ведущая в теплый, пахнущий хлоркой после влажной уборки холл.
– Вы к кому?
За столом, не поднимая глаз, сидела немолодая администраторша с некрасивым лицом. Будто не женщина, а пародия на женщину: выпуклые рыхлые щеки, слишком большой нос и такие же большие мясистые губы, давным-давно не знавшие помады.
У дальней лестницы возила отжатой шваброй по сырому мрамору уборщица, звенела металлической ручкой, когда переставляла с места на место ведро.
– Иан Роштайн…
– Не помню такого. Может, еще не зарегистрировали? С документами прибыл?
– Не знаю.
– Вы ему кто вообще?
– Родной… человек.
И сама же подавилась этими словами. Да она ему… убийца почти что.
Бабе за стойкой дела не было до чужих бед, видимо, слишком много их прошло перед мясистым лицом – миллионы встревоженных глаз, миллиарды слез, квадриллионы «тупых» вопросов.
– Дед, – пояснила Лин, пританцовывая от нетерпения. Она купит ему все, что потребуется… Все, на что хватит ее денег и зарплаты… – С резаной раной…
– А, старик с ножевым? – подняла от бумаг круглые глаза женщина и неожиданно сделалась печальной. – Так умер он, милочка. Не доехал до больницы. В машине.
– Как… умер…
Белинда не помнила, как шла к выходу, не слышала, как скрипнула ржавая дверь.
Помнила только, что ночное небо на этот раз показалось ей собственным погребальным саваном.
Рыдала, всхлипывала и кричала она, скрючившись и обняв холодный фонарь, под сочувствующий взгляд курящего на крыльце санитара.
* * *
В эту ночь по грязным подмерзшим тротуарам, по ступеням и пыльным доскам бара ее вела не голова, а ноги. Ноги заводили ее в каждое питейное заведение, встречавшееся на пути, и в каждом Белинда пыталась унять не боль, нет, – пустоту. Она вдруг поняла, что перестала что-либо чувствовать, – умерла внутри самой себя, все еще находясь по злой иронии в живом теле. И ежесекундно ощущать это – пытка.
Она пила все, что ей наливали в низкие и высокие стаканы, в надежде забыться и хоть на пару минут стать снова самой собой – пусть не веселой, но «чувствующей», – но единственное, что просачивалось наружу после каждой третьей (пятой?) стопки, была лишь спазмирующая кишки тошнота. И тогда Лин блевала в недочищенных вонючих публичных туалетах и один раз на улице за углом все того же притона, в который никогда бы не посмела сунуться при свете дня.
Она не видела вокруг себя ни лиц, ни людей, вообще никого. И потому ей было глубоко наплевать на то, где именно выворачивать наизнанку содержимое желудка.