Моя светлая балерина (Константинова) - страница 24

Теплый чай с подсохшим хлебом не бог весть какая роскошь, но Тоне было светло и радостно. Алевтина сидела напротив нее, улыбалась, стряхивая с рукавов крошки, и спрашивала у Тони о ее жизни. Рассказывала о себе. И все это звучало так, будто вовсе не прошло этих пяти лет, которые так измызгали саму Тоню и так ожесточили Алевтину. Точно они — влюбленные дети — расстались на пару недель и теперь снова сидят рядом, вместе, напротив друг друга. Рассказывали о сущей ерунде и точно знали, что больше не расстанутся, ведь ничто не стоит близости друг с другом: касания рук, встречи глаз, мягкости столкнувшихся губ. И позади — как же хотелось — не сиреневый дым притонеров, а яблочный сад, всего четырнадцать прожитых лет и безбрежная вечность впереди.

«Так легко мечтать, — Тоня улыбалась в кружку. — И так странно, что это может оказаться хоть на горсточку правдой».

— И все же, Тошенька, — Алевтина все еще улыбалась, но в тоне зазвучал ледок — отрезвивший, напугавший. — Почему ты не ответила на то письмо?

Тоня вздрогнула.

— Я…

— Ну!

— Я не знаю, — прозвучало так жалко и беспомощно, что Тоне самой стало противно. — Я боялась, что так не забуду тебя. Не перерасту. А ведь… Надо выйти замуж, я думала, влюбиться, расти, понимаешь?.. А ты мешала. Ты была… таким… таким балластом, удерживающим меня в детстве.

Тоня зажмурилась, ожидая ответа, но Алевтина молчала.

— Я не знала, о чем с тобой говорить, — девушка продолжила. — Ты писала о солнце, о наливающихся яблоках, о весенних бутонах и песнях хрустального льда. Ты… ты сочиняла мне сказки, а девушки, с которыми я учусь, рассказывали о похоти и наркотиках, о соперничестве и подлости, о жмущих туфлях и месячных, которые нынче особенно сильно грызут в низу живота. И это было ближе и реальнее. Насущнее.

Тоня облизнула губы, моляще взглянула на женщину напротив себя. Она ждала хоть чего-то, хоть одного слова — неодобрения, обиды, обвинения. Хоть чего-нибудь. Но Алевтина молчала.

— Настя нашла нашу переписку и отнесла ее мадам Сигряковой, — Тоня обхватила себя за виски, чувствуя, что сейчас снова заплачет. — Мадам пригрозила дурдомом и исключением. Она… говорила страшное. Мерзкое. О нимфомании, о том, что таких девиц нужно отдавать молодцам да с жеребцовой ретивостью — чтобы отучали. Что она напишет родителям. Что меня выгонят. Что такие всегда развратные, алчные, что мне всегда будет мало и я пойду по рукам. Я боялась, понимаешь?

— И сейчас боишься? — голос Алевтины прозвучал холодно и равнодушно. — Веришь ей?

— Какой там, — Тоня все-таки расплакалась в закрывающие лицо ладони. — Ничего лучше тебя в жизни не было, а я опять все порчу. Порчу-порчу-порчу…