— А ты сам-то, сынок, по чьей воле тут?
— Я-то — делаю репортаж о Лесном городке. Если не прекратите отвечать вопросом на вопрос, придется рассказать Петру.
Схитрил — с Петром я еще не познакомился. Мой собеседник крякнул, поскоблил шершавой ладонью бритую голову. Пока он собирался с мыслями я выключил диктофон и ждал. Собеседника звали Джанкой (настоящего имени он и сам не знал). На вид я дал бы ему лет шестьдесят пять — семьдесят. Лицо сухое, маленькое, в морщинках — всегда плохо выбритое, с клочьями седенькой щетины. Бесцветная колхозная телогрейка, измятая, но чистая. Вельветовые брюки, новенькие васильковые кроссовки Nike с белыми шнурками. В выцветших глазках Джанкоя раз и навеки отпечаталось выражение безмерного удивления и в то же время покорности судьбе. За обрывками недоговоренных фраз представлялась мне тяжелая и грустная биография.
— Приходят люди отовсюду, — сказал он наконец (я включил диктофон), — самые разные люди. Никого на аркане не тащат. Но доходят не все, ты и сам, наверное, знаешь-то: хреновых людей лес обратно заворачивает. А место здесь доброе, благостное.
— Святое место?
— Я, сынок, большевиками воспитан, в поповщину не верю-то.
— Вот как. Ну а чем люди здесь заняты?
— А кто чем, ага, — неопределенно взмахнул рукою Джанкой.
Не получалось интервью. Старик чего-то стесняется, понял я. Наверное, о таких вещах здесь вслух не говорят, они должны быть без объяснения понятны всем. Джанкой сидел передо мной на лавке, нахохлившись, похожий на побитого жизнью удивленного грача.
— Петр говорит вам, что делать? — спросил я осторожно, — вы собираетесь вместе, поете хором, работаете в поле?
— Ты все не так понимаешь, ага, — Джанкой понизил голос, — Никто здесь не говорит чем заниматься. Всяк делает, что пожелает. Хошь, работай, хошь валяйся на лугу день-деньской, хошь лови рыбу в речке. А мне здесь помогли, ага. Я ведь, сынок, пил страшно, много лет пил. Все по вокзалам, да подвалам, стыдно сказать… когда сюда пришел, на мне места живого не было: весь в язвах. Кони готовился отбросить.
— Вылечили?
— А может, и вылечили… благостью той. Понимаешь, — лица его словно коснулся луч света, — будто бы снова стал я дитём крохотненьким. На несколько минуток. И зажил сначала, ага. Переписали жизнь набело-то… всю грязь и ошибки, всю глупость и гордость мою пьяную убрали. Не вырезали, а — как бы понял я сам, где что не так делал в жизни, понял — и отказался от этого, просекаешь?
Далеко в чаще отсчитывала кому-то век кукушка. Я молча ждал продолжения.
— Тут всем молодежь заправляет, а я так… живу, пока живется, не гонят — и спасибочки. Пользы с меня, как от порося электричества, ясень пень — так ведь по сверчку и шесток. Мы без претензиев. А вот только когда собираются они ночью на лугу все вместе… И на звезды-то смотрят в сто глаз, словно ждут чего оттуда, сигнала или знака… Я тут и чую сердечком — место мое здесь, больше нигде. И так раз за разом. Ночь за ночью. И небо, слышь, всегда чистое, как мокрой тряпкой протертое, аж звенит, ни облачка, ни дыма… И полыхает от звезд все — как салют в день победы, без конца, без начала… Бездна сумасшедшая, живая, и дышит на тебя. В первый раз-то, слышь, я думал, помру от страха, когда увидел, как они все разом-то вверх и потянулись. А потом понял: никуда отсюда не уйду, от благости этой, ага. Глядишь, годков еще пяток вот так протяну, а там…