Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы (Проскурин) - страница 100

Нина Федоровна была измучена бессонницей, недомоганием, все чаще накатывал кашель, она подносила ко рту платок и долго рассматривала на нем густые пятна. Об этом тоже никто не знал, и сын не знал, дети редко бывают внимательны к матерям. Теперь она уже не боялась этого, вот полгода назад, когда в первый раз случилось, страшно стало, и она, долго скрываясь от сына, плакала. Тогда она еще могла работать и все думала, что это пройдет, и лишь когда совсем стало плохо, пришлось бросить работу; она уставала, едва-едва выбравшись из постели. И сегодня, открыв глаза, она первым делом подумала, стоит ли вставать: и в плечах ломило, и сына не было, на работу не идти, в постели тепло и покойно, не так страшно слушать, как бьется в окна ветер. И утро слепое, и жизнь мутная, слепая, господи, как все быстро прошло, как нелепо все, непохоже на других!

Она лежала, зябко укутавшись до самого подбородка, в комнате медленно светало, тени отступали, яснее становились предметы, и это несколько успокаивало. Стол, шкаф, на стене единственная картина — какая-то церковь с крестом, ракиты. За перегородкой у сына не выключенное с вечера радио бодро приглашало на зарядку, обещая чуть ли не сотню лет жизни. «Хорошо бы плиту истопить…» — подумала Нина Федоровна и осталась лежать; к радио она привыкла и почти не слышала его и встала лишь ближе к обеду, весь день ходила неприкаянно. В комнате было жарко натоплено, но вой бури создавал ощущение холода, ей представлялись ночная тайга, пространство, охваченное снежной бурей. И не было людей, была одна тайга, глухая, холодная, и был один человек, а человек этот — она.

Потом она вспомнила, что еще не все сделала: уж слишком плохо она себя чувствовала, надо бы еще протопить на ночь, хотя бы компоту сварить, очень уж давит грудь, и шерстяной платок куда-то завалился, обмотаться, может, полегчало бы от тепла…

Нина Федоровна хрустнула пальцами, подумала, что надо бы кого-нибудь позвать, уж очень непривычно и плохо стало под вечер, а сейчас еще хуже, и всякая пакость в голову лезет; но разве доберешься в этот мрак до соседей. Вот и с матерью она плохо жила, так и не простила ее, подумала Нина Федоровна, а чем старуха виновата, она ей счастья хотела, боялась, в Германию угонят. «Нормальный человек разве враг себе? — часто говорила мать. — Все мы патриоты, пока выгодно». А сама она была всего лишь девчонка в свои восемнадцать, как же тогда трудно и плохо было. Сейчас некоторые недовольны — настоящего горя не видели. Как ее тогда в концлагерь ни за что загнали, остановилась вместе со всеми листовку на заборе посмотреть, шла куда-то и остановилась. Сашка так и родился бы в концлагере, если бы не партизаны, ох, какая ночь была страшная, мертвые на каждом шагу, а потом ведь всю войну по селам бродила с малым ребенком, домой-то вернуться нельзя, да и не хотела она возвращаться к такому мужу, и, кажется, ничего ведь плохого он ей не сделал, бывает ведь, что и старше на двадцать лет, а ничего, живут и довольны друг другом. А она ведь до сих пор спокойно не может вспомнить, как пришлось с ним ложиться в первый раз, и потом отвращение к нему так и не прошло, оттого и к сыну долго не могла привыкнуть, уже когда в школу пошел, привязалась. Такой здоровенный бугай, а с войны ушел, сапоги к хозяину нанялся шить. А уж как немцев боялся-то, по улицам шел, к стенкам лип, глаз не мог поднять, а дома начинал рассуждать, перед бабами норов показывать; что ж, пожалуй, в этом она грешна, мать матерью, а зачем было ее слушаться? Ну что, угнали бы в Германию, разве потом ей слаже пришлось? И перед сыном виновата осталась, никак ему об отце всей правды рассказать не может; это сейчас легко говорить, а тогда всяк по-своему с ума сходил, лишь бы жизнь спасти. Теперь она, может, и могла бы простить, все-таки потом, в сорок третьем, после оккупации и в армию его взяли, письма до самой смерти писал и о сыне беспокоился… Теперь вот, оказывается, и награды его отыскали, значит, было в нем что-то хорошее, да страхом было задавлено. Надо же, через семнадцать лет, подумала она почти равнодушно, потому что все равно не могла простить ему, что он ее силой да страхом взял, и была она от этого всю жизнь несчастна и противна себе. Надо Сашке как-нибудь все показать да рассказать, он теперь должен понять, тут же подумала она и вспомнила еще, как однажды очень уж невмоготу стало и она хотела убить Котова ночью во сне (она даже сейчас с собою наедине не могла назвать его мужем и думала, что это только он один был в том виноват, она ведь так просила его не трогать ее в ту ночь). Выдвинув из-под кровати фанерный ящик, Нина Федоровна отыскала туго замотанный сверток; ей показалось, что в дверь постучали, и она сунула сверток за пазуху, тяжело выпрямилась на кровати, прислушалась, пристально глядя на чучело белки над дверью, — Саша сделал его в шестом классе, хорошее время было, все просто, работа, сын, здоровье. Она вздохнула, наверное, бабка права, вернется Сашка, надо будет ему все рассказать и сверток этот отдать надо, пусть, уж ему-то об этом нужно знать, он себе не выбирал ни отца, ни мать.