Когда-то он сказал одной девушке, которую любил до сих пор, сказал будто бы в шутку, что настанет время и он завоюет мир, но это была далеко не шутка, он лишь потом понял, что завоевать мир не так-то просто.
Сзади звенели лопаты, переговаривались люди; Васильев еще раз оглядел дерево, крикнул, собирая к себе бригаду, и, когда все сошлись, он сказал:
— Давайте, хлопцы, попробуем, подтолкнем. Вырубите пару шестов покрепче да подлиннее, ну побыстрей, побыстрей ворочайтесь. Афоня, давай вагу, ну, подходи, взяли — раз, два! Еще — раз, два!
Навалившись грудью на вагу, Косачев все делал по команде, рядом с ним пыхтел Афоня Холостяк. Косачеву сейчас хотелось, чтобы эта лиственница, наконец, поддалась и свалилась, все уже порядком устали, но обкопанное, обрубленное со всех сторон дерево не хотело падать, стояло в яме, как в чаще, не шевелясь; Холостяк предложил пообедать, и все выжидающе смотрели на Васильева. Тот обошел кругом лиственницы.
— И ветра-то, как назло, нет. Давайте-ка, хлопцы, вилки… ваги, попробуем раскачать. Ну давай, навались, ну, раз, два! Взяли!
Дерево, вздрогнув, стало медленно крениться, потрескивая в корнях, и Косачев увидел Афоню, вышедшего на то самое место, куда должна была рухнуть вершина; в первый момент Косачев забыл даже вскрикнуть — Афоня только что был рядом и шепотком поругивался. Слизнув от волнения каплю пота с губы, Косачев растерянно глядел, как Афоня деловито застегивал штаны.
— Беги! — невольно закричал Косачев, выпуская вилку из рук, и сейчас же увидел перед собой влажно блеснувшую спину Васильева, тот, услышав крик Косачева, повернув голову, распрямился. Дерево, кренясь, подрагивало, земля еще прочно держала его, но вместо того, чтобы отбежать в сторону, Афоня, растерявшись, пригнулся, замер, по-прежнему не выпуская из рук штанов.
Не сразу Косачев понял и оценил выдержку товарищей; не успел он опомниться, как несколько рабочих с вилками уже поддерживали клонившуюся лиственницу. Косачеву бросились в глаза руки Васильева, мертвая, судорожная хватка, потемневшие от напряжения мышцы, вздувшиеся бугры на плечах; это так и осталось в душе и долго уживалось рядом с чувством неловкости за свою растерянность.
Потом Афоню хотели побить.
Несмотря на сильную усталость, Косачев долго не мог успокоиться и заснуть, и, наконец, раздосадованный, стал подтрунивать над собою, и все никак не мог устроить ноющие от усталости руки, и спина болела; впервые, как приехал сюда, он с такой определенностью думал о своем положении и о том, что это, вероятно, был не совсем нужный шаг и вряд ли что-нибудь даст ему, да ведь он и не думал об этом, когда решил съездить к Головину, расспросить о смерти отца поподробнее. Ничего нового он так и не узнал; времени много прошло, и подробности стерлись. И не мог Головин знать подробнее: ночь, бегство, что ж, умер и оставили, Косачев поежился в неожиданной судороге, ему представилось не какое-то смоленское болото, где остался отец, а холодная морская зыбь, безлюдные пески, дождь и мертвое, безразличное ко всему тело; а теперь вот жизнь опять идет своими путями, те же надежды и страсти, погибшие все больше отодвигаются; очевидно, и человеческая память бессильна, она тоже устает и слабеет.