Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы (Проскурин) - страница 42

Через час Васильев вбежал к нему в подвал с обожженным лицом, и, взглянув на него, радист сдвинул наушники, а Порошин, высокий, щеголеватый блондин с расстегнутым воротом, бледнея, медленно поднялся навстречу, одергивая гимнастерку. Он уже знал, что произошло.

— Взят сорок шестой объект, — неестественно растягивая слова и заикаясь, доложил Васильев. — Я потерял половину людей. С некоторыми я… от самой Москвы… Пятьдесят один человек!

— Я же дал приказ отойти.

— Поздно, майор Порошин. Тогда уже нельзя было отступить… чтобы не потерять остальных. Мы уже ворвались в этот распроклятый универмаг, там, понимаешь, хрустела эта посуда, чашки, тарелки…

Слабея от нечеловеческого напряжения, от ненависти к этому красивому испуганному человеку, он опустился на стул и бессильно заплакал; подняв голову, он увидел, что майор держит перед ним кружку воды, невольно потянулся к ней и увидел на своих пальцах запекшуюся кровь.

Он опустил руку и сказал опустошенно и безразлично:

— Мерзавец! Ты, наверное, даже не заглянул в карту, там ведь были безопасные пути подхода.

— Выпей воды, Васильев, — вновь предложил командир батальона настойчиво, с трудом разжимая зубы. — И успокойся, на войне убивают.

И Васильев понял, что ему предлагают совершить подлость; он поглядел и коротким движением вышиб кружку из рук майора.

— Из-за таких, как ты, мы в сорок первом города отдавали, — сказал он тихо и равнодушно от усталости. — А вы отсиделись в штабах, а теперь начали выползать, пора для вас пришла медок собирать.

Тогда, почти не владеющий собой, он и не подозревал, во что обойдутся ему последние слова; глядя мимо Александра, он долго молчал, прислушиваясь к мерной и тяжелой боли в себе и не понимая, зачем ему вздумалось рассказывать о том, что было так давно и дорого лишь ему самому, дорого всего лишь как оправдание.

— Мне нужно было или молчать потом, — сказал он устало, — или тут же его пристрелить, по крайней мере, одним гадом стало бы меньше в жизни. И отвечать было бы за что. А так… Он оказался сильнее и, главное, изворотливее, Сашка, смолчал в ту минуту, сумел. Зато потом уже ничего нельзя было доказать, что я говорил, чего не говорил… У него в штабе были свои пружинки. Да что… Шрамы одни остались — этих орденов не смогли снять, прикипели навечно. Неснимаемые, несмываемые, называл их мой старшина Ласточкин, ростовчанин. Погиб мужик тогда же в Берлине, полчерепа ему так и срезало. Он меня в сорок первом прямо из-под танка выхватил, мне тогда позвоночник ушибло. Я его голос до сих пор помню, понимаешь, кожей помню. Иногда задумаюсь ночью и вздрогну. У других ордена, медали, а я вот этот голос, которого давно нет на свете, берегу.