— Сравнил. То ж хлеб, ты что же, вредительство мне думаешь пришить?
— Ну, кому ты нужен, у тебя ведь не психология, Афоня, а доисторическая окаменелость, все равно ничего не поймешь. Вот разве взять да и свернуть тебе голову — тогда, может, дойдет.
Афоня оглянулся, засмеялся, он не любил ввязываться в споры с Анищенко, никогда нельзя было понять, всерьез ли тот говорит или шутит, ему лишь бы себя показать, из любого пустяка представление устроить, и лучше с ним не связываться.
— Я человек, — сказал Афоня миролюбиво, — у меня дети есть, два маленьких советских гражданина, и тебе никакой закон не позволит меня тронуть даже пальцем. Я — кормилец, а ты пока пустое место.
— Удивил! — тотчас подхватил Анищенко. — Дети у каждого дурака могут быть. Через пятьдесят лет у этой елочки тоже были бы такие кудрявые ребятишки. Ты и не подозреваешь, сколько на твоей каменной совести жизней, ах, Афоня, Афоня! Ты одним разом целую рощу в будущем уничтожил, да еще обиженного строишь… По-хорошему, тебя в три шеи из тайги надо гнать.
— Руки коротки! — обозлился, наконец, Афоня. — Не дал бог свинье рог — всех бы переколола.
— Хватит, ребята, — вмешался Александр. — Что вы, в самом деле, расчепушились? Заставим его весной два десятка новых посадить — пусть знает. Пошли, пошли, Афоня, двигатель застынет.
Анищенко поправил шапку, отвернулся, все-таки было обидно, что так повелось в тайге с незапамятных пор: никто ничего не жалеет, валят, рубят, ломают, словно так и надо, а когда скажешь, всерьез ведь и не принимают, и этот новенький блестит глазами, да ведь и сам он, если честно, не очень-то задумывался над тем, что говорил сейчас Афоне, и говорил с таким видом, чтобы его нельзя было принять совершенно всерьез, и только в последний момент собственные мысли показались ему нужными и важными, но он тут же засмеялся над собою и над своим желанием что-то кому-то доказать.
Главный инженер леспромхоза вывернулся неожиданно: маленького роста, смуглый до черноты, он подъехал верхом на своем Монголе — злом, низкорослом и выносливом коньке с косматыми ногами; увидев его, Афоня бросил папиросу, придавил ее ногой и стал первым застегиваться, взял рукавицы.
— Домитинговались, ребята, влипли, — сказал он вполголоса. — Робот пожаловал, давай расходиться.
Но Почкин уже спрыгнул с Монгола и, накидывая поводья на сломанную в пояс березку, поздоровался; по своему обычаю он был в галифе и щегольских бурках с двойными подошвами, в теплой спортивной куртке на «молниях», глубокая фуражка-кепи с опущенными ушами придавала его лицу какое-то диковатое и в то же время умное выражение. Удивительно подвижный и легкий для своих пятидесяти лет, он отличался цепкой и точной памятью, и все это знали. Неизвестно, когда и кто прозвал его Роботом, но кличка сразу к нему прилипла, она шла ему, как идет женщине выбранное со вкусом платье; ему было известно в леспромхозе совершенно все, и больше поэтому его побаивались.