Потому что не стихи нас учили писать, а находить в стихотворческом исступлении истиное Слово, запоминать его и никогда не применять.
Каково было мне, синдику Цеха поэтов, осознавать, что мое умение и знание стиха — сродни папуасскому понятию об устройстве аэроплана!
Единственное, что меня примиряло с реальностью — так это то, что и Ося, и Есенин, и покойный Блок, не говоря уже об Аннушке, чувствовали бы себя здесь столь же неуверенно и неуютно. Аннушке трудностей добавило бы еще и то, что одевались мы в холстину, спали на циновках и ходили босиком, как абиссинские ашкеры. Но вовсе не от бедности — по уставу.
Никогда я не писал так много и так странно. Что-то выходило из меня, отливаясь в строки. Но что — не знаю, не помню, а восстановить не получается. Помню только, что писать нам дозволялось лишь в огромных черных книгах, похожих на амбарные, причем на каждой странице изображены были запирающие знаки.
Специальный служитель выдавал нам эти книги и забирал в конце дня.
Землетрясения на Мадагаскаре случались удивительно часто: Помню, как в шестнадцатом году в госпитале встретил я родственную бродяжью душу — ротмистра Юру Радишевского. Вот закончим войну, мечтали мы, спасем цивилизацию от тевтона, проедем на белых конях по Берлину, залезем, в посрамление всем, на купол германского Рейхстага, водрузим там российский флаг — а потом, всюду чтимые победители, закатимся как раз сюда, на Мадагаскар, обойдем его весь года за два, станем вождями племен или великими географами…
В тот день я ушел от всех в горы. Тонкий ручей звенел в зарослях, изредка являя солнцу сверкающую спину. Острые камешки уже не могли повредить моим ступням. Высокие цветущие кусты обрамляли тропу. Две бабочки, огромные и розовые, как ладони воина, покачивались на ветке. Птичий гомон то нарастал, то почему-то прекращался. Слева проступали в густой синеве вершины далеких вулканов, прямо — угадывался океан. Ленивец, висевший на лиане подобно перезревшему плоду, при виде человека не только не убрался с дороги, а еще и, распушив хвост, мазнул меня по лицу. Он чувствовал себя здесь в своем праве — реликт пропавшей Лемурии. На пузе у него сидела беспечная бабочка.
Маленькое стадо коз перебежало, смеясь, тропу. Это могли быть и дикие козы, и домашние. Мальгаши сами не всегда различают их.
В конце подъема (сердце у меня не билось и я не хватал ртом воздух, как делал бы еще год назад) я увидел огромный панданус, дерево-рощу, непонятно как возросший здесь, на голых камнях. Его воздушные корни, подобно когтистым лапам, вцеплялись в глыбы старой лавы, протискивались в узкие трещины и щели, распластывались по-осьминожьи по камню, силясь захватить все пространство. Птицы неистовствовали. Весенний месяц октябрь: как странно.