— Да. Ты зашел. Я совсем забыл… — он вновь зашарил по карманам. — Тебе, наверное, деньги нужны… я тут приготовил для фининспектора, но он может и подождать…
— Деньги? Смешно. Нет, повторяю, мне от тебя не нужно ничего. Просто: я хочу вернуть тебя в поэты.
Я действительно хотел — очень хотел — именно этого. Пять лет я беспрерывно теребил свое руководство: раз уж Есенина — Есенина! — не смогли сберечь, раз Блоку позволили умереть от стыда — то давайте хоть этого, неразумного, спасем!
И все время встречал не то чтобы непонимание, а — недоумение. Разве же это поэт? — говорил Брюс. Вот Василий Кириллович Тредиаковский — то был поэт… И только после Черной Пятницы на нью-йоркской бирже, вызванной, как многие наши полагали, работами Маяковского, он задумался. И наверное дождался бы я официального разрешения, а то и поддержки в деле освобождения Маяковского от черной зависимости — да тут Яков Вилимович таинственно исчез.
И началось в Пятом Риме нестроение. Не то чтобы мы "зачали рядиться, кому пригоже на великом княжении быти", а все-таки как-то растерялись и не слишком важные дела отложили на потом. Но при этом в делах текущих от нас потребовалось самостоятельности гораздо более противу прежнего. Каковую я и вознамерился проявить…
Он посмотрел на меня свысока, по-верблюжьи.
— Что ты хочешь сказать этим? Что я не поэт?
— Внутри себя? Или вовне? Внутри — разумеется, поэт. Замученный, с кляпом во рту: но еще живой. Вовне — сочинитель инкантаментумов и красных гримуаров.
— Что? — вздрогнув, спросил он.
— Помнишь эти слова? Да, все это оттуда, оттуда. Спроси у своего друга Агранова. Хотя нет. Лучше держись от него подальше, если сумеешь. Он занялся такими делами, что очень скоро свернет себе шею. И вообще, Владимир, что-то твоя брезгливость чересчур избирательна. Ты хоть знаешь, что вез в своей сумке товарищ человек Нетте?
— И знать не хочу!
— Очень страшную вещь вез товарищ Нетте, совершенно нечеловеческую. Едва успели перехватить.
— Так вот ты, оказывается, кто, — он прищурился. — Белогвардеец. Недобитая контра. Я тебя сам сейчас…
— Браунинг под подушкой, — подсказал я, вытягивая ноги. — Черт, опять каблуки стоптались:
— Ты думаешь, я шучу? — пропыхтел он, не двигаясь с места. — Ты думаешь, я ваньку валяю? — он вытащил большой клетчатый платок и трубно высморкался, а платок с отвращением бросил в жестяную уличную урну, стоящую в углу.
— Да нет, конечно, — сказал я. — Вот над тобой пошутили — это было.
— Ты хочешь сказать: — он вдруг потемнел лицом. — Что это и вправду: была шутка?
Я хотел напомнить ему о некоторых хрестоматийных особенностях изысканного жирафа, но не стал.