Проходящий сквозь стены (Сивинских) - страница 64

— Слезай, миленький!

— Счаззззз! — предельно ядовито отозвался я. — А ху-ху не хо-хо?

— Хо-хо, — с вызовом заявил он и вновь как бы невзначай откинул в сторону заднюю ногу, лишний раз демонстрируя мне мужественные свои угодья. — И даже готов уступить тебе право первого удара, выражаясь в терминах «ирландского Ваньки-встаньки».

Образная у него, однако, речь. Ирландцы, известные своей драчливостью, Ванькой-встанькой (Йоном-неваляшкой) называют вид мордобоя, где зуботычины соперниками выдаются попеременно. Ты — мне, я — тебе. Кто не смог подняться после очередной затрещины или, того хуже, трусливо отвел фейс, тот и проиграл.

— Замечательный шанс прославиться, — продолжал он уговаривать меня. — Только представь, как будут говорить и писать о тебе: «Юная жертва похотливого монстра», «Мартовские зайцы нападают на людей», «Первый человек, многократно изнасилованный гигантским говорящим кроликом»…

— И гигантской говорящей крольчихой, — деловито добавила появившаяся незаметно для нас обоих самка. — Ты почему, растяпа болтливый, позволил ему на дерево забраться? Убила бы, право слово!..

Могучая плюха задней лапой выбила из провинившегося блудотерия болезненный всхлип и приличный пучок шерсти. Он залопотал что-то в свое оправдание, но получил добавки и притих.

— Ты подумал, как его оттуда снимать?

— Да чего там думать, прыгать надо! — развязно хихикнул самец, но под грозным взглядом супруги мигом увял и пробормотал: — Когда созреет, сам свалится.

— А я буду, значит, сидеть и ждать. Сутки, двое… Других-то дел у меня ведь нету. Конечно, нора и детки на тебе, обед и ужин опять же на тебе. Мне только и остается, что за сайгачихами носиться, белены откушав, да человечков под деревьями сторожить.

— Тогда я не знаю…— пристыженно поник самец.

— Знаешь, бобренок мой, отлично знаешь. «Бобренок?!» — подумал я со стремительно нарастающим ужасом.

— Бобренок?!! — скандалезно взвизгнул блудотерий.

— Бобренок, — холодно сказала самка и скомандовала: — Приступай.

Через полчаса бодрого зубовного скрежета дерево зашаталось. Блудотерии взвыли, торжествуя, и уперлись сильными задними лапами в ствол. Раздался громкий протяжный скрип, затем хрустнуло, и сосна полетела в овраг. «Хоть бы убило меня, что ли», — в отчаянии подумал я, рушась вместе с нею.

На дне оврага из-под огромного обомшелого валуна, похожего на гнилой коренной зуб завзятого курильщика, сочился прозрачный ручей.

Голова моя аккуратно вошла в кариозное каменное дупло.

Очнулся я от лютого, обволакивающего со всех сторон и пронизывающего насквозь, какого-то запредельного холода. И очнулся, кажется, слишком поздно. Холод завладел мною всецело. Меня уже даже не трясло, не колотило от него, только иногда где-то глубоко внутри пробегала вялая короткая судорога — мельчайшая, как последнее трепыхание крылышек раздавленной букашки. Я попробовал пошевелиться — и не сумел. Я вообще не чувствовал своего тела! Только под веками ощущались колючие кристаллики снежной крупки да жутко ломило зубы. Казалось, что я, словно какое-нибудь доисторическое земноводное, вморожен целиком в километровый пласт гренландского ледника. Мысли и те двигались лениво — из последних сил и исключительно по обязанности, будто горноспасатели, третью неделю раскапывающие снежную лавину и доподлинно знающие о безнадежности своего предприятия. Мне тут же пришел на память токарь Петров из грустного чеховского рассказа, везший по страшной метели к ворчливому доктору захворавшую жену, заблудившийся и отморозивший в конце концов руки-ноги. Жена у него, помнится, умерла все равно, а примороженные конечности оттяпал тот самый доктор — срубил под корешок, точно новогоднюю елочку.