Пальцами я вырисовывал на ее лопатках какой-то невидимый орнамент, и она иногда чуть подавалась вслед моим пальцам, а иногда замирала почти испуганно.
Нет, все неповторимо, тем более опыты с наркотиками, милый друг, и не стало — как тогда. Но было по-другому и по-настоящему. В какой-то момент Фульвия задремала, я почувствовал, как выровнялось ее дыхание, как расслабились руки. В уголках ее губ блестела слюна, нахмуренный лоб разгладился. Я любовался ей, как никогда и никем прежде. Потом я тоже задремал. Когда я проснулся, Фульвии уже не было рядом.
И я испытал великую боль от этого осознания, боль, которая заглушила даже похмелье.
Я бессловесно позвал ее, где-то внутри себя, ощупал свое лицо, стараясь собрать остатки ее вчерашних прикосновений.
В полусне я вышел из дома Клодия (он все еще спал). За мной выбежал Курион.
— Эй, Антоний, ты куда?
Я сказал:
— Домой. Голова болит, не могу больше.
Он остановил меня, и мы посмотрели друг на друга. Мне кажется, тогда он уже все понял. Слишком хорошо мы друг друга знали.
— Понятно, — сказал Курион. — Я передам Клодию твои прощальные слова и скажу, что ты отметил его в своем завещании, хотя завещать тебе нехрена.
— Да, — сказал я. — Шутка в моем стиле. Так и передай.
Вот, дорогой брат. Теперь я вижу в этом некоторую странность: такую хрупкую, такую не готовую к плотской любви Фадию я любил именно в этом смысле, именно в постели, тогда как мои чувства к Фульвии, большой развратнице, между нами говоря, бывали чисты, невинны и прозрачны, будто весенний ручей.
Причудливо, не правда ли?
Сначала я был в смятении, пару дней отказывался видеться с Клодием, сказался больным. Не мог найти себе места, любовь сделала меня нездоровым, и я не лгал. У меня даже поднялась температура, пришла мама и, как о маленьком, заботилась обо мне.
А я думал о том, что руки Фульвии вытворяли не с телом моим, но с душой.
Теперь, по прошествии времени, узнав эту рыжую суку, поимев ее и потеряв, я боюсь все больше, что такова была ее уловка. Впрочем, вряд ли. Даже в словах моей детки, куда большей лгуньи, я мог почувствовать фальшь (просто не хотел себе в этом признаться). Но в Фульвии в ту ночь (те ночи) ничего фальшивого не было, наоборот, какой настоящей она была, может, более, чем когда-либо.
И теперь я думаю: а не узнавал ли я ее в обратном порядке? Обычно нам представляется, что люди постепенно обнажаются перед нами, когда, по прошествии времени, мы открываем в них все больше. А вот Фульвия могла быть со мной самой настоящей именно тогда. Ну почему бы и нет?