Марк Антоний (Беляева) - страница 41

Он сказал:

— Я люблю твою мать.

И я на самом деле до сих пор не уверен, как это было сказано: я люблю твою мать или все-таки: я люблю, твою мать.

Отчаяние это исходило из его неразрешимой любви и злости, или все-таки простая констатация факта.

Дядька наклонился ко мне и прошептал:

— Я убью ее, а потом себя.

А я был пьяный, и у меня все перед глазами плыло, я сказал:

— Зачем?

Не знаю, я вообще ничего не имел в виду. У меня мозги онемели настолько, что я даже не испугался. А дядька вдруг заплакал, обхватив меня руками.

— Зачем, зачем, зачем! И правда, зачем! Я столько зла в жизни сделал! Зачем, зачем!

— Чего? — спросил я. Как одно из другого выходило, и куда эта повозка двигалась вообще, я не совсем понимал.

Он больно схватил меня за руку и упал на колени.

— И брат старший мой, умер, умер, и больше его нет. А эта сука, она меня не хочет.

— Да уж, — сказал я, стараясь подбирать как можно более краткие выражения.

Вдруг дядька вскинул голову и сказал:

— Но я же хочу, хочу, чтобы она была счастлива.

Вот это повторение слов, будто заклинание, оно меня заворожило. Повторение — усиление. Я до сих пор помню тот гипнотический эффект, будто заговор, слова он выплевывал мне в лицо, но смотрел так беззащитно.

Я погладил его по голове и сказал:

— Она тебя прощает.

— Правда? — спросил дядька.

Я вот понятия не имел, но кивнул. Он принялся утирать слезы, а я, наконец, почувствовал, что замерзаю, хотелось в теплый дом, а мы стояли в прохладном вечернем саду, и отовсюду будто лились на нас тени.

Дядька сказал:

— Я умру, умру, если она не будет моей.

И, знаешь, я много раз был именно таким.

Я говорил:

— Я умру, умру, если она не будет моей.

Я говорил:

— Я умру, умру, если не поем сейчас же.

Я говорил:

— Я умру, умру, если мне не нальют.

Я говорил:

— Я умру, умру, если проиграю.

Я говорил:

— Я умру, умру, если не получу своего.

Наверное, тот дядька, стоявший на коленях, отчаянный, печальный, бьющийся в некрасивой истерике стал для меня мерилом силы желания.

Я подумал, может, он и правда умрет и сказал:

— Ну, не надо так.

Пьяный и отмороженный, я не казался ему странным, потому что он был поглощен своими переживаниями. И я вдруг понял, что ему все равно, пьян я или мерзну. Он любит мою мать и хочет себя убить.

И я сказал:

— Ну ладно, пойду я, наверное, да?

Дядька остался плакать, он был похож на статую, когда я обернулся к нему. И никакой Пракситель не мог этого передать. Врут все, кто говорят, что они, поэты и художники, и скульпторы там всякие это могут. Не могут, ну не могут и все.

А я пошел себе потихоньку к Публию, шатаясь и чувствуя, как тепло накатывает на меня оттого только, что я приближаюсь к дому и вижу его яркий свет. Я держался за стены и гладил носы львам и леопардам, туда и сюда ходили какие-то непонятные люди, я почему-то никого не знал. Я ориентировался на мамину красно-рыжую фату.